Каким был поэт-концептуалист Дмитрий Александрович Пригов
16 июля 2007 года умер поэт, художник и перформер Дмитрий Александрович Пригов. Музыкант Сергей Летов и историк литературы Валерий Шубинский рассказали «Снобу» о том, почему он — не литературный шарлатан, чем похож на юродивых и скоморохов, все ли концептуалисты — либералы, в чем их главное достижение и почему сегодня мы достойны Шамана, а не Курехина.
Как Дмитрий Александрович вел себя со своим окружением, каким был в быту?
Сергей Летов: Я выступал с Дмитрием Александровичем на протяжении четверти века, мы вместе ездили за границу, но я не могу сказать, что близко дружили. Поэтому мне трудно сказать что-то о его поведении в быту. Зато я помню некоторые детали, которые отлично передают его человеческие качества в общении с приятелями. Во-первых, он всегда спрашивал у человека отчество и обращался ко всем только в такой форме — тем самым намекая, что его стоит называть Дмитрий Александрович. Запоминал отчества он с первого раза. Четверть века я был для него Сергеем Федоровичем.
Во-вторых, в 80-х у Пригова был период, когда он пародировал социалистические обязательства, которыми тогда болела страна. Например, к 7 ноября он старался сочинить 10 тысяч стихотворений. Если со стихами не задавалось, он упаковывал свои черновики в пакетики, по углам их прищипывал скрепками и называл это «гробиками отринутых стихов». Каждый «гробик» засчитывался за одно полноценное произведение к 7 ноября. Свои стихи он любил носить с собой в портфеле и всюду их зачитывать. Мы часто встречались с ним в квартире Андрея Монастырского, куда приходили Лев Рубинштейн, Владимир Сорокин, Всеволод Некрасов… Они просили меня, как самого молодого, следить за прихожей: если Пригов приходил с портфелем, я должен был подать знак, чтобы все морально готовились к его импровизированному выступлению.
В неформальных отношениях Пригов тоже оставался пересмешником, но в этом уже не было демонстративной язвительности. Он просто иронически относился и к себе, и к окружающим, и к своему творчеству, и к творчеству как таковому. А еще он отличался невероятной работоспособностью. Я даже не знаю, спал ли он хоть когда-то. Каждый его день был распланирован от и до, и этот график все время был один и тот же.
Впервые мы с ним вместе выступили при очень забавных обстоятельствах. Это случилось в посольстве Мальты в 1984 году. Послом в то время был Джузеппе Шкембри, который почему-то очень любил художников-авангардистов. Он приглашал к себе в посольство таких ребят, как мы. Внутри посольства можно было делать что угодно, советская власть не могла этому воспрепятствовать. Каждые 20 дней там сменялась экспозиция картин, потому что в это место приходили дипломаты из других стран и раскупали работы наших художников. И большинство художников обязательно рисовали на своих холстах мальтийский крест, чтобы их точно купили. Но в какой-то момент представители компетентных органов все-таки запретили Джузеппе проводить в посольстве подобные мероприятия и даже заставили его подстричься — он был похож на неформала.
Чем Дмитрий Александрович выделяется на фоне других концептуалистов, почему прославился больше других?
С. Л.: Я бы так не сказал. Известнее всех Сорокин, на мой взгляд. В среде московских концептуалистов имел место своеобразный табель о рангах. Как раз Сорокин вместе с Андреем Монастырским присваивали шутливые звания всем концептуалистам. Генералиссимусом был Илья Кабаков. Пригов тоже был в генералитете, имел «офицерское» звание.
Но к славе и широкому признанию никто из них не стремился. Их деятельность была исключительно подпольной, ведь за попытки самовыражения такого рода можно было угодить в дурдом или тюрьму. Поэтому вся художественная деятельность концептуалистов существовала только внутри их узкого круга, а это примерно 25 человек — художников и поэтов. Они все друг друга хорошо знали, относились друг к другу с большим интересом и уважением. В отличие от рок-музыкантов, среди концептуалистов никогда не было стукачей. Конечно, после 80-х концептуалистов стало гораздо больше, но это уже совсем другая история. А в 80-х круг концептуалистов казался мне чем-то наподобие рыцарского ордена. Это были своего рода тамплиеры. И к ним мог попасть далеко не каждый…
Можно ли сказать, что Пригов наследует поэтике обэриутов? Какова вообще его генеалогия, что было его предтечей в русской культуре, если дойти до ее корней? Скоморохи, шуты, юродивые?
Валерий Шубинский: Отчасти наследует, особенно Олейникову. Вслед за обэриутами он ищет в «глупости» метафизическую глубину и лиризм. Но герой Олейникова — простодушный обыватель, неловко приспосабливающийся к чужой идеологии. Герой Пригова — человек идеологизированный, в сознании которого идеология, однако, причудливо трансформируется.
С. Л.: Во время проведения Олимпиады Пригов расклеивал по столбам абсурдные объявления-воззвания, и за это он попал в сумасшедший дом. Насколько это похоже на ОБЭРИУ, мне сложно сказать. Понимаете, Дмитрий Александрович — это очень редкий тип поэта-перформера, а не просто поэта. Литераторы-концептуалисты вообще не считали себя частью литературы и не сравнивали себя с другими поэтами — они считались как бы метапоэтами, создателями нового взгляда на творчество. Большинство наших обычных поэтов не обладают актерским талантом, их сила непосредственно в их стихах, а у Пригова все было как раз наоборот. Многое из того, что он написал, невозможно адекватно воспринимать вне перформативной подачи. Помню, до операции на сердце его фирменным приемом был «крик Кикиморы»: он любил на своих выступлениях между чтением стихов демонстрировать громкий ужасающий хохот. Это было очень жутко.
Пригов — русский поэт или все-таки нашему самосознанию, эстетике, нашим традициям он чужд?
С. Л.: Дмитрий Александрович — этнический немец. Его настоящая фамилия звучала как Preihoff, но его родители в годы Великой Отечественной эту фамилию на всякий случай поменяли. Стали Приговы. Он догадался о том, что он немец, только в 9 лет — услышал, как бабушка на чистейшем немецком разговаривает с пленным нацистом. До этого возраста при Дмитрии Александровиче по-немецки не говорили. В общем, он не чувствовал культурной и какой угодно связи с Германией.
В то же время странно называть его представителем «русской культуры» — он представитель отечественного концептуализма и соц-арта, контркультурщик. Пригов не чужд нашей классической культуре, он просто ее кривое зеркало. Классическое искусство для концептуалистов — это как бы точка, от которой нужно оттолкнуться. Концептуализм — это инобытие классики. Пригов, кстати, никогда при мне о классической литературе не говорил, это его не особо заботило. Зато очень часто упоминал книги сталинской эпохи, эталонные производственные романы золотой эры советского искусства. Дмитрий Александрович не закрывал глаза на советскую официальную культуру и не пытался сделать вид, что он существует в некой вечности, в отрыве от окружающей среды. Его, как и всех остальных концептуалистов, интересовали всевозможные социальные проблемы и явления, это преломлялось в их искусстве.
В. Ш.: Постановка вопроса абсурдна. «Нерусской» русскоязычная литература может быть, только если она отчетливо ориентирована на другой этнический материал, и то не всегда. Пригов же глубоко укоренен в русской культуре. Скоморохи и юродивые — действительно его «предшественники».
Часто встречается мнение, что Пригов — это такой литературный шарлатан, трикстер, которому на самом деле нечего было сказать. Что скрывается за его бесконечной иронией? Трагизм?
С. Л.: Знаете, в качестве ответа я вам приведу цитату композитора Джона Кейджа: «Мне нечего сказать, и я говорю, и это поэзия». Здесь речь идет не о личностной пустоте, а именно о художественном методе, которым пользовался Пригов.
Меня в 80-х привлекала в концептуализме его связь с психоделическими практиками, с дзен-буддизмом. Концептуализм был для меня выходом за рамки рациональных дуалистических систем. Для меня главное свершение этих людей, главный их подвиг — это именно прорыв из рациональности. И при обращении к творчеству Пригова я рекомендую эту рациональную оптику откинуть.
В. Ш.: Мне кажется, это мнение людей, которые не понимают непрямые ходы в искусстве. Пригов не только изумительный юморист, но и лирик, сумевший выразить и одиночество, и отчуждение, и ужас перед ходом времени.
В последние 10–15 лет многих деятелей культуры пытаются «присвоить» две широких интеллигентских тусовки — условно «либеральная» и условно «патриотическая», консервативная. Были ли попытки такой экспроприации Пригова?
С. Л.: Не могу ответить на этот вопрос очень информативно, потому что пока еще не сталкивался с чьим-то явным желанием приписать свои взгляды Пригову, сделать из него политический символ. Но могу сказать, что мне понятно, почему такое в принципе может происходить.
Дмитрий Александрович, конечно, был человек более либерального склада, как и большинство наших концептуалистов. Это объяснимо: они жили в перманентной борьбе, скрывались, им приходилось прятать свое искусство. Но среди деятелей неофициального искусства встречаются и такие, у которых прямо противоположные взгляды. Принадлежность к контркультуре еще не означает, что человек обязательно должен быть либерален.
Пригов актуален? Или сегодня таких, как он, смещает другой тренд — на новую искренность, новый пафос?
С. Л.: Искусство Дмитрия Александровича адресовано эстетически подкованным людям. А после 90-х происходит активный процесс одичания, всеобщая деинтеллектуализация. Но это не только у нас — так во всем мире. Из-за этого работы Пригова могут терять актуальность, потому что их просто мало кто понимает. На смену концептуализму пришел так называемый активизм, он значительно проще и примитивнее. История знает много похожих примеров. После герметистов и авторов барочной драмы XVII века пришло значительно более простое искусство XVIII века, и так далее. В 80-х у нас был возможен Сергей Курехин с его «Поп-механикой», а сейчас мы достойны только Шамана. Современный человек более ограниченный и менее подготовленный эстетически к чему-либо. Позднесоветское общество могло позволить себе Пригова, Кабакова, Курехина, а что мы можем себе позволить сейчас?
Однако проблема не только в этом. Искусство Пригова сильно привязано к определенному историческому контексту, в отрыве от которого оно теряет свою яркость, перестает волновать. Впрочем, сегодня многие из тех реалий, о которых писал Пригов, возвращаются к нам, пусть уже и в других эстетических воплощениях. Если у нас в стране появится что-то наподобие советского большого стиля 1940–1950-х, монументального и единого, то Пригов, конечно, станет намного актуальнее.
Чему Пригов научил русскую поэзию?
В. Ш.: Пригов принес в русскую поэзию новый модус работы с «чужой речью», а еще новый путь осмысления и преодоления советского опыта и вообще опыта массового общества.
У него есть продолжатели? Или его эстетическая ветвь — тупиковая, исчерпывающаяся им самим?
В. Ш.: Приговская традиция жива. Но, к сожалению, у многих поэтов она упростилась и вульгаризировалась. Как ни странно, родство приговской линии я вижу в последней книге Александра Скидана — поэта совсем другой школы и другого генезиса.
Беседовал Алексей Черников