Новости по-русски

Великому поэту Иосифу Бродскому исполнилось бы восемьдесят лет

Его последняя съемка. Декабрь 1995 года. Фото: Сергей Берменьев

...К полудню, нагулявшись по Нью-Йорку и обнаружив в себе неуклонно овладевавшее нами чувство голода, мы остановились в районе Двадцать третьей улицы. Генис вышел из своего миникупера, огляделся и скомандовал: "Всё! Едем в "Русский самовар"!"

Где бы мы сидели теперь с Александром Генисом в холодном и промозглом февральском Нью-Йорке? Где бы под водочку с дрожащим холодцом и обжигающим борщом я слушал бы его блистательный спич о Бродском? А так я нахально устроился на диванчике, где всегда сиживал Иосиф Александрович, под уютным абажуром, и единственное, что меня по-настоящему волновало - не разрядились ли батарейки в моем диктофоне.

Александр Генис в "Русском самоваре" за столиком Бродского. Фото: Юрий Лепский

- Обычно он заказывал здесь то, что любил всегда, начиная с домашней ленинградской кухни: пельмени, котлеты, гречневую кашу, - рассказывал Генис. - Иногда жареного гуся. Обожал! Ну и конечно холодец, и конечно винегрет. Пил виски. Ну, казалось бы, какой там виски под соленый огурец и винегрет! Но надо понимать, что Бродский, выросший в молодой литературной среде послевоенного Ленинграда, воспитанный на трофейных американских фильмах, на ковбойских джинсах, о которые легко зажигается спичка, на виски с содовой, на английском языке, на сигаретах "LM", которые курил его кумир Оден, был куда большим западником, чем сами западники. Поэтому - виски. Ну еще граппа. Это скорей всего от бедности. Он стал приезжать в Венецию - один из самых дорогих в мире городов - когда денег в его карманах было не так уж много, вином не прокормишься, особенно зимой. А граппа - почему бы нет, маленькая бутылочка в кармане плаща...

Бродский выходит из "Русского самовара". Фото: Сергей Берменьев

Ну и конечно, эти упоительные литературные разговоры в "Самоваре"! Кстати, говорить с Бродским, особенно о литературе, было делом крайне непростым. Он никогда с тобой не соглашался. Ну, казалось бы, обычное дело: говорят два человека, один кивает головой, потом другой кивает головой, ну вот как мы с вами. С ним все не так. Что бы вы ни сказали, он тут же бросался с вами спорить. Нельзя заставить кошку сидеть у вас на коленях, так и Бродского невозможно было заставить согласиться с вами. Как-то говорили с ним о его любимом Фолкнере. Он вяло, недовольно соглашался, и я чувствовал, что протест в нем уже созревает. Через секунду его прорвало: главное у Фолкнера, категорически заявил он вдруг, это женщина в черном платье, вот это и есть настоящий Фолкнер! И все! Меня как поленом по голове ударили: какая женщина, о чем он?.. Между прочим, у него нашлись последователи и подражатели. Когда появился Борхес, я прибежал к Довлатову со своими восторгами. Он терпеливо выслушал меня и глубокомысленно заметил: там у него человек один в черном пальто ходит - вот это и есть настоящий Борхес.

Однажды Бродский заявил, что лучший роман всех времен и народов - это книга Анатолия Мариенгофа "Циники". Бэнц! Потом он об этом забыл. И когда я через некоторое время спросил его, какая книга, с его точки зрения, лучшая, он вскинулся: когда, сейчас? Ну конечно же "Марш Радецкого" Йозефа Рота! Абсолютно безответственное заявление. Я понимаю, откуда это у него. Он физически не переносил общепринятого, "типического", установленного, стандартного. Ваш любимый композитор? - спрашивали у него. Гайдн! - тут же отвечал он. Мой знакомый, знавший Бродского, комментировал это так: ну конечно, Гайдн, потому что его "любимый Моцарт" прозвучало бы трюизмом. Он, например, считал "Стихи о неизвестном солдате" лучшим из того, что написал Мандельштам. Я этих стихов никогда не мог понять. О чем это? Черт его знает! Наверное, им, гениям, виднее. Впрочем, Бродский был профессором и преподавал студентам, поэтому время от времени он вынужден был делать и ответственные заявления. Известен его список из пяти писателей, на которых следовало бы ориентироваться человечеству. Это Пруст, Фолкнер, Платонов, Джойс и Кафка. Выше всех он ставил Платонова. При этом говорил: горе тому языку, на который можно перевести Платонова.

Его лицо менялось по мере того, как душа росла, и по мере того, как менялось в его поэзии личное местоимение - с "я" на "он"

Есть литературные имена, о которых он вообще никогда не высказывался. Это означает, что он либо относился к ним крайне негативно, либо они произвели на него очень сильное впечатление. Например, Окуджава. Или Маяковский. Мы с Львом Лосевым пришли к выводу, что именно ранний Маяковский оказал на него огромное влияние. Поскольку для советского поэта только Маяковский мог быть провозвестником мирового модернизма. Никакого Элиота для советского поэта не существовало. А ранний Маяковский и ранний Элиот очень похожи.

Из классиков он восторженно относился к Овидию. Хотя у стихов Овидия очень монотонная ритмическая структура. С моей точки зрения, Бродскому всегда ближе был Гораций. Но именно Овидий как-то сблизил нас. Бродский приехал в Нью-Йорк, когда вокруг него было сравнительно пусто: некому было читать его стихи на русском, да еще в рифму. Американцы в рифму не пишут и стихи на русском в большинстве своем не читают. Бродский оказался почти в творческом вакууме. Как-то мы говорили об этом, и я процитировал ему на ту же тему Овидия: "... миму мерную пляску плясать в темноте". Он всплеснул руками. Овидий?! Откуда это?! Это потрясающе, это же я, я!

Оден был его кумиром и учителем. Слава богу, им суждено было встретиться и говорить. И все же... У меня есть догадка. Я думаю, что по-настоящему и глубоко его интересовал именно Фрост. Разумеется, они не могли быть знакомы, Фрост умер в 1963 году. И тем не менее именно у Фроста было то, к чему Бродский осознанно или бессознательно всегда стремился, к чему пришел уже на пороге смерти. Ему страшно нравился Фрост, потому что это были стихи не о себе. Это принципиально важно. Видите ли, вся великая русская поэзия - это всегда про "я" и от "я". От личного местоимения первого лица. Это и Маяковский, и Есенин, и Лермонтов... Фрост пишет не от "я", он пишет о другом человеке, не о себе. И Бродского, освоившего в совершенстве русскую традицию, неудержимо влекло туда, за ее порог, где для него начиналось нечто принципиально новое в поэзии. Не случайно в последние годы он демонстрировал готовность работать в драматургии, где важно уметь говорить не от "я". К концу жизни он понял что-то очень важное. С моей точки зрения, люди, создающие литературу, меняются в зависимости от того, каким местоимением они пользуются. И если авторское местоимение меняется - меняется и литература. Не меньше. Это как изменения, происходящие с самим человеком по мере его взросления, по мере приближения к последней черте. Посмотрите, как менялось его лицо. Внешность еврейского паренька к концу жизни преображается в лицо патриция из Августовского Рима с медальным профилем Данте. И взглядом, понимающим не только себя самого. Его лицо менялось по мере того, как душа росла, и по мере того, как менялось в его поэзии личное местоимение - с "я" на "он".

На самом деле это самое большое, чего человек может достичь - изменить лицо.

Мы простились с Александром Александровичем. Он поехал домой на своем миникупере, а мой путь лежал в Бруклин-хейтс, престижный район Нью-Йорка, где в доме № 22 на улице Пирпонт двадцать восьмого января 1996 года Бродский умер в своем кабинете.

Утро выдалось удивительно холодным. С Ист-Ривер задувал ледяной ветер, твердый наст на обочинах, а на дорогах ледяные колеи. Ну, прям-таки Россия, где-нибудь в Нижнем Тагиле, а то и в Питере.

От Бруклинского моста я отправился по набережной, и вскоре уши и щеки мои были обожжены холодом. Я свернул в глубь дворов, спасаясь от ветра, и через некоторое время обнаружил, что Бруклин-хейтс - это повзрослевший и посолидневший Гринвич-Виллидж с пятиэтажными домами и четко расчерченной графикой улиц. Что-то мне это напоминало. Что? Где-то это уже было со мной. Где?

Вот детская площадка, вот как будто знакомый перекресток. Я свернул на эту улицу и вскоре оказался у дома № 22. Здесь все и случилось тогда. Подъезд, освещенный тусклой лампой, окна второго этажа с задернутыми шторами. Минут пять я постоял тут под промозглым ветром и не торопясь побрел обратно. И только метров через пятьсот в глубине какого-то двора меня вдруг осенило: 2002 год, Васильевский остров, промозглый холоднющий январь, я, как и теперь, ищу дом, о котором он написал в ранних стихах. Господи, как я раньше не догадался! Эти четкие прямые улицы, эти пятиэтажки с редкими магазинами и прохожими, эти ледяные надолбы и сугробы по обочинам... "Ни страны, ни погоста/ не хочу выбирать./ На Васильевский остров/ я приду умирать./ Твой фасад темно-синий/ я впотьмах не найду./ Между выцветших линий/ на асфальт упаду./ И душа неустанно/ поспешая во тьму,/ промелькнет над мостами/ в петроградском дыму,/ и апрельская морось,/ над затылком снежок,/ и услышу я голос:/ - До свиданья, дружок./ И увижу две жизни/ далеко за рекой,/ к равнодушной отчизне/ прижимаясь щекой./ - словно девочки-сестры/ из непрожитых лет,/ выбегая на остров,/ машут мальчику вслед".

"Ну вот и все, - подумал я, - наконец-то этот пазл сложился".

Сборник стихотворений дочерей Бродского - АННЫ-МАРИИ БРОДСКОЙ И АНАСТАСИИ КУЗНЕЦОВОЙ "ПОКЛОНИТЬСЯ ТЕНИ"

"Поклониться тени" - название одного из очерков Иосифа Бродского; оно хорошо передаёт настроение этой книги, написанной его дочерями Анной-Марией и Анастасией. Одна живёт в ирландской деревне, другая - в Санкт-Петербурге. Одна пишет по-английски, другая - по-русски.

Анна-Мария - художник, Анастасия - лидер музыкальной группы и литературный переводчик. По словам Михаила Барышникова, "Дети, слова и ученики - то, что остаётся от великих поэтов. Книжка, где всё это вместе, пожалуй, и есть самый настоящий памятник Иосифу". Предисловие Валентины Полухиной, составление и перевод Андрея Олеара.

Поклониться тени / А.-М. Бродская, А. Кузнецова. - М.: Русский Гулливер ; Центр современной литературы, 2020. - 160 с. ISBN 978-5-91627-242-0

Читайте на 123ru.net