Людмила Максакова: «Ходили слухи, что я — дочь Сталина»
Незадолго до моего рождения мама была на гастролях в Латвии. После спектакля к ней за кулисы пришел...
Незадолго до моего рождения мама была на гастролях в Латвии. После спектакля к ней за кулисы пришел знаменитый предсказатель Вольф Мессинг. Он долго рассыпался в комплиментах, а потом попросил маму показать руку. Взглянув на ее ладонь, многозначительно произнес таинственную фразу: «Бойтесь воды!»
— Началась война. Маму эвакуировали в Астрахань, ее родной город. Наш пароход, плывший по Волге, стали бомбить немцы. И мама во все время налета стояла надо мной, закрывая своим телом. За одну ночь она стала совершенно седой. Когда утром взглянула на себя в зеркало, в ее голове молнией пронеслось: «Вот оно! Предсказание Мессинга сбывается!»
В Астрахани мама открыла филиал Большого театра, где ставила спектакли и сама в них участвовала. В те дни, когда пела Мария Петровна Максакова, был полный аншлаг. Но скоро из-за моей болезни мы были вынуждены уехать из родного маминого города. Врачи сказали маме, что если ребенка срочно не увезти, он погибнет. Как говорили в народе, астраханский климат «вымывает детей». Опять эта вода! Мы переехали в Куйбышев, куда был эвакуирован Большой театр, а потом вернулись в Москву.
Когда к столице подошли немцы, мамину дачу в Снегирях, отступая, сожгли наши войска. Они выполняли один из лозунгов военного времени: «Чтобы ничто не досталось врагу!» Тогда все жили ради победы. Мамин «форд» — гонорар за ее выступления — забрали на нужды фронта. Первые послевоенные годы летом мы жили в избушке, напоминавшей скворечник. Наш «терем-теремок» был наскоро сколочен из ящиков, в которых привозили помощь из Америки по так называемому ленд-лизу. Жили мы как все, очень трудно. Помню, бабушка вставала рано утром, чтобы занять очередь за мукой. Ей на руке писали химическим карандашом номер, и она очень боялась, не дай бог, его стереть... В жизни трагическое часто переплетается со смешным. Бабушка в деревне купила корову Бурку. Но единственной кормилице нашей семьи нечего было есть. Однажды мамина юная студентка, ставшая знаменитым режиссером «Кинопанорамы» Ксения Маринина, посоветовала: «Мария Петровна! Что вы, в самом деле, теряетесь? Надо идти прямо к министру сельского хозяйства и просить сена!» Прежде чем позвонить министру, мама с Ксенией зашли в «Коктейль-холл» на улице Горького и выпили для храбрости по рюмке «Шартреза». Сено после приказа министра Бурка немедленно получила.
Моя жизнь на даче была расписана по минутам. Каждый день я отправлялась на «променад» в странном обществе: француженка Марианна Францевна, черепаха, которая все время пыталась вылезти из плетеной корзинки, крошечный тойтерьер и непременно... огромный будильник! Замыкал шествие красавец-петух, у которого собачка все время норовила выдрать перья из хвоста. Каждый раз будильник громко звенел, оповещая, что купание в ручейке закончилось.
Учительница французского языка Марианна Францевна жила с нами на даче и приучала меня к строгому режиму. Расписание обновлялось каждую неделю и вешалось над моей кроватью: подъем, завтрак, купание в ручейке и ежедневные занятия. Она была великим гигиенистом, даром что по профессии — медсестра: зубы чистила только мылом и каждое утро в медном тазу обливалась холодной водой. И мне советовала: «Если хочешь хорошую кожу — умывайся мочой!»
Мама воспитывала меня, как будто не было ни революций, ни войн, ни переворотов. Она, по-моему, так и осталась в прошлом веке, несмотря на страшные катаклизмы в нашей стране.
— Это значит, что вы одевались в кринолины?
— Я долго носила ненавистные платья с многочисленными оборками, которые бабушка шила мне на вырост. Когда я подрастала, эти оборки отпускали. Являла собой я довольно комическое зрелище: шубка с котиковой пелеринкой, явно перекроенной из старой маминой шубы, и выглядывающие из-под нее оборки. Туфли мне шили только на заказ. Когда они начинали жать, поступали просто — вырезали дырочку для большого пальца.
Наш сосед по даче, академик Николай Николаевич Приоров, привез из Америки для меня, будущей школьницы, неимоверных размеров кожаный портфель, ластик из каучука и огромный карандаш. Мне сшили школьную форму, а белый фартук, к моему огорчению, украсили ненавистной дореволюционной мережкой. (Когда фартук становился мал, к нему надставляли лямочки.) В такой странной экипировке мама отдала меня сразу во второй класс. Программу первого я прошла с одной старушкой-учительницей, сестрой певца Ястребова, которая жила у нас какое-то время. «Учительница первая моя» учила меня правилам грамматики. Так, например, чтобы определить количество слогов в слове, надо было произнести его, поднеся руку близко ко рту. Сколько выдохов — столько слогов. Вот с такими оригинальными познаниями я и пришла в школу.
В классе на меня смотрели как на чудо-юдо. Все школьники ходили в одинаковой форме и с дерматиновыми портфелями, купленными в магазине для детей. Конечно, я была довольно экзотична и вызывала большое любопытство. К тому же от испуга иногда переходила на французский. Меня спасало то, что я училась в Центральной музыкальной школе, а не в обыкновенной, где над «пугалом» жестоко издевались бы. Но все равно мой вид причинял мне очень много страданий. Наверное, отсюда и мое вызывающее поведение: «Раз я не такая, как все, то и буду вести себя не как все!»
— Людмила Васильевна, а вы не пытались бороться с домашней тиранией?
— Нет. В классе шестом, помню, тщетно умоляла маму сменить мне меховой капор на какую-нибудь шапочку. Мама была неумолима: «Простудишь уши!» Я понуро плелась гулять в капоре, который был предметом глумливых издевок во дворе. Однажды плача попросилась в гости к подружке, но мне строго-настрого запретили. Какие гости?! Меня мама и в кино не отпускала. Таким образом она старалась оградить от избыточных впечатлений и чужих мыслей. Я не знала названий улиц и если бы сбежала из дома, заблудилась бы в соседнем дворе. Мама была далека от действительности и не могла представить, что дети ходят в школу в красных галстуках и что я выделяюсь из коллектива. Кстати, этого слова «коллектив» из советского лексикона она не знала.
— А каким было для вас самое страшное наказание?
— Меня никогда не поощряли, поэтому само отсутствие похвалы и было постоянным наказанием. А так хотелось хоть иногда услышать: «Боже мой, какая же ты молодец!» Ежедневно мама твердила одно: «Трудиться, трудиться, трудиться!» И я послушно училась. Мама никогда не была ни на одном родительском собрании и даже не знала моих педагогов. Иногда подписывала дневник — и все.
— Я так и представляю вас сидящей на окне и с тоской глядящей на детей во дворе!
— Почему? Я тоже там бегала и играла. Правда меня из-за нелепого «обмундирования» дети не хотели признавать своей. Быть белой вороной, скажу я вам, довольно тяжело. Мои оборки вызывали какой-то нездоровый интерес у мальчишек — они меня постоянно били. Отлупят как следует, я иду домой и реву. А дразнили исключительно так «Макака?! Макака?! Очень зверь опасный!» Но я ни разу не пожаловалась маме. У нас в доме царило правило: «Маму никогда не расстраивать!»
— Вы были знакомы со знаменитыми обитателями вашего дома?
— Дом артистов Большого театра в Брюсовском переулке, а ныне Брюсовом, был построен в 1935 году. Сейчас он весь увешан мемориальными досками. А когда я хотела установить доску маме, это решалось на уровне ЦК. Строгая дама в кабинете выговорила мне: «Получается, что у вас не дом, а какой-то колумбарий!» Теперь это своеобразный дом-музей, в котором когда-то жили великие люди: Антонина Нежданова, Елена Катульская, Михаил Габович, Николай Голованов, Иван Козловский, Бронислава Златогорова и Надежда Обухова. Это было очень жизнеутверждающее сообщество людей, составлявших цвет нашей культуры. Их мало что связывало с реальной действительностью. Жизнь была замкнутой, но замечательной... У обитателей нашего переулка сохранились элегантные манеры: при встрече с дамой мужчина непременно раскланивался и приподнимал шляпу.
И я думала, что так будет всегда: Козловский будет заботливо кутать шею в клетчатый шарф, маме будут звонить тетя Надя Обухова и тетя Тоня Нежданова, а тетя Оля Лепешинская каждый раз будет напоминать: «Людмилочка, помни, свой первый шаг ты сделала, держась за мою руку!» Нашим знаменитым соседям было не до детей, они горели на алтаре искусства! При встрече рассеянно гладили меня по головке и приветливо улыбались. Надежда Андреевна Обухова водила к себе показывать канареек. Бронислава Яковлевна Златогорова, знаменитое контральто Большого театра, подарила мне необыкновенное платье. Часто кто-нибудь из соседей заходил к маме в гости. Нежданова, хотя жила в соседнем подъезде, приходила к нам всегда нарядно одетой, надушенной и непременно в шляпке. Она обожала бабушкины пельмени и поглощала их в огромном количестве. Когда ей становилось жарко от шуток и от съеденного, подходила к зеркалу и, вытирая слезы, отклеивала ресницы: «Уф! Зачем я их наклеила? Все оттого, что хотела быть красивой!» Кстати, наш переулок после ее смерти на какое-то время переименовали в улицу Неждановой.
Мир моего детства делился на две вселенные: детская, где я жила, и взрослая половина, куда меня не всегда пускали. По утрам в доме царила благоговейная тишина. Меня постоянно одергивали: «Тише! Мама отдыхает». Вечером за мамой приезжал шофер и отвозил в театр. Из ее гостиной, куда я украдкой пробиралась, пахло духами «Красная Москва». Вечерами оттуда доносился звонкий смех ее гостей и слышались звуки рояля. На туалетном столике лежала пудра, стояли флаконы духов и какие-то загадочные баночки, но на это богатство я любовалась издали. Была настолько послушной, что мне не надо было говорить: «Нельзя!», я и так ни за что к этому не прикоснулась бы.
Однажды я принесла домой ржавый перочинный ножичек. Тетя Соня, помню, увидев мою находку, села в прихожей и зарыдала: «Неужели ты взяла чужую вещь без спросу?! Это значит, ты его украла! Немедленно отнеси нож обратно». Я, обливаясь слезами, чувствуя себя преступницей, послушно отнесла ножик во двор, где его и нашла.
Каждый день мне выдавали деньги на лимонад и булочку. Я честно тратила их в школьном буфете, не смея, как другие дети, ослушаться. Когда выросла, у нас с мамой отношения строились по такому принципу: если мне нужны были деньги, брала у нее в долг. Мама зарабатывала с девяти лет и хотела меня приучить к самостоятельности.
А еще я с детства жила в атмосфере Тайны. От меня что-то скрывали, что-то недоговаривали. Видимо, это «нечто» было опасно не только для мамы, но и для меня... Главная тайна ее жизни была связана с 1937 годом, когда судьба занесла над ней свой дамоклов меч...
— А почему Марии Петровне пришлось зарабатывать с детства?
— Когда умер мой дед, работавший в астраханском пароходстве, его двадцатисемилетняя жена оказалась без денег с шестью ребятишками на руках. Жили в крайней нужде, с благодарностью принимали помощь друзей и родственников. Мама росла отчаянной девчонкой, не раз ломала руки-ноги и даже однажды тонула в проруби. Но в девять лет детство Маруси закончилось: чтобы помочь семье, она записалась в церковный хор. И принесла домой первый гонорар — десять копеек. Удивительно, что ребенок так рано ощутил свою ответственность перед семьей! Потом мама сама выучила ноты и поступила в музыкальное училище. В семнадцать ее приняли в местную оперу, поручив петь Ольгу в «Евгении Онегине».
В начале двадцатых годов в Астрахань приехал известный в России баритон Максимилиан Карлович Максаков. Знаменитый антрепренер, человек искусства, очень яркая и талантливая личность, он стал педагогом Маруси Сидоровой и перевернул ее жизнь. Сумел разглядеть в семнадцатилетней девочке будущую знаменитость. Вскоре Максимилиан Карлович предложил ученице выйти за него замуж, сказав: «Я сделаю из тебя настоящую певицу». «Пигмалион» выполнил обещание и подарил России свою «Галатею» — великую певицу Марию Максакову. Он был старше мамы на тридцать три года, но ни одного дня она не жалела о тех пятнадцати годах, которые прожила рядом с ним...
Они переехали в Москву и сняли комнату в коммунальной квартире на Дмитровке. Жизнь молоденькой жены муж превратил в сплошную работу. Днем — постоянные домашние занятия и слезы, вечером — спектакль, а поздно ночью — нагоняй и снова слезы. В Большом театре маме в двадцать один год доверили петь в «Аиде» партию Амнерис — больше некем было заменить часто болевшую приму Обухову. Не по-оперному стройная молодая дебютантка обматывала себя под платьем полотенцем.
Кстати, с Максаковым была связана одна из тайн мамы. Однажды, заглянув в его паспорт, она с ужасом обнаружила, что ее муж на самом деле австрийский подданный Макс Шварц. Ночью мама сожгла этот паспорт в печке.
Максимилиан Карлович к старости стал глуховат и придирчив. И ни разу, как бы он себя ни чувствовал, не пропустил спектакль жены. За кулисами гремел его голос «Мура! Сегодня ты плохо пела!», а потом он принимался отчитывать дирижера Мелик-Пашаева: «У вас, уважаемый Александр Шамильевич, сегодня была не «Кармен», а какие-то кислые щи!» Разумеется, это не способствовало хорошим отношениям певицы и дирижера. Даже когда мама стала известной, Максаков продолжал занятия — часами сидел за фортепиано, в который раз заставляя ее петь: «У любви, как у пташки, крылья...» «Мура, еще раз начни все снова» — и прима Большого безропотно слушалась.
— А почему Мария Петровна так испугалась иностранного паспорта?
— Царил страх! Иностранец — шпион, враг народа! Никогда не забуду рассказ мамы о том, как однажды ей очень понравилась шляпка.
— Какая чудесная шляпка! — восхитилась она.
— Это из Парижа! — похвасталась шляпница.
В Москве в то время такая вещь была большой редкостью, и мама всю ночь не спала: «Не дай бог узнают, что я шляпку похвалила!»
В то время процветали доносы, можно представить, как бы он выглядел: «Товарищ Максакова предпочитает заграничные вещи...» В таком аду она и жила. Наверное, поэтому мама с головой уходила в искусство, как в виртуальный мир, и жила в этой сказке.
О смерти Максакова ей сообщили во время вечернего представления «Царской невесты». Она допела спектакль до конца и уехала домой, когда опустили занавес. У меня до сих пор сохранился отрывной листок календаря, где маминой рукой написано: «Умер мой дорогой...» Она никогда не забывала Максакова и где бы ни выступала, на гримировальном столике стоял его портрет. Жизнь мамы после смерти мужа и учителя превратилась в сплошную трагедию. Первая беда постучалась к ней в дверь в 1937 году...
На гастролях в Варшаве мама познакомилась с советским послом Яковом Христофоровичем Давтяном. Но их счастье было недолгим — прожили они вместе всего полгода. Давтян обладал взрывным восточным темпераментом, и мама часто страдала от его приступов неоправданной ревности. Однажды, вернувшись после спектакля, она застала дикую сцену: Яков сидел на полу и ожесточенно кромсал ножницами ее фотографии. Особую ярость у него вызывали сценические снимки, где мама была полуобнаженной. В этот драматический момент вдруг раздался стук в дверь. Пришедшие арестовать «врага народа» энкавэдэшники решили, что он уничтожает документы. Давтяна увели. После их ухода в комнате от сквозняка долго кружились обрывки фотографий... И дождь хлестал в окна. Опять эта вода! С этого момента мама каждый день ждала ареста. Вот почему она никогда не вела ни дневников, ни записей, не оставила воспоминаний.
После того как Давтяна расстреляли, вышло постановление: жен арестованных, а именно балерину Марину Семенову (жену посла в Турции Льва Карахана) и певицу Максакову выслать из Москвы. Бог знает, почему их пощадили. Думаю, всему причиной была начавшаяся война. Ходили слухи, что маму оставили в покое по личному распоряжению Иосифа Сталина. Большой в те годы был придворным театром кремлевского вождя. Поговаривали, что Сталин неравнодушен к Максаковой и что я — его дочь. Но после выхода воспоминаний любовницы Сталина Веры Александровны Давыдовой, меццо-сопрано Большого, все успокоились. С таким же успехом можно было сказать, что я дочь государя императора! И тем не менее поэт Андрей Вознесенский, намекая на таинственные обстоятельства моего появления на свет, написал стихотворение «Дочь фараона».
Мама так и не простила Сталина, расстрелявшего ее мужа. Рано утром в день его похорон она разбудила меня, сказав, что мы обязательно должны посмотреть на тирана в последний раз. Мы с трудом пробрались сквозь охрану в Колонный зал. Маму волновало только одно: действительно ли Сталин мертв или в гробу лежит его двойник? Чтобы хорошенько разглядеть покойника, утопавшего в венках, она щурилась и вставала на цыпочки.
Когда Давтяна посмертно реабилитировали, к маме пришел его сын Саша с компенсацией, полученной от государства. Он хотел поделиться деньгами с вдовой, но мама отказалась принять их.
Следующая история из ее жизни оказалась еще страшнее. Родила меня мама поздно, почти в сорок лет. Своего родного отца я никогда не видела, и от меня тщательно скрывали, кто он. Мама хранила эту тайну и так никому ее и не раскрыла. Удивительно, но никто из окружающих мне ничего не рассказал. Только много лет спустя, когда я поехала с одним актером из МХАТа на кинофестиваль в Марокко, он назвал имя моего отца — Александр Волков, певец Большого театра. «Твой отец не захотел жить в Советском Союзе, перешел линию фронта и оказался в Америке, где открыл школу драматического и оперного искусства», — рассказал он мне в минуту откровенности. Теперь я понимаю, как страдала мама, опасаясь не столько за себя, сколько за меня, единственную дочь...
— А ваш отец знал о рождении дочери?
— Когда я родилась, он пришел на меня взглянуть. Мама была оскорблена тем, что, увидев меня, он усомнился в своем «авторстве». Этим он подписал приговор их отношениям. За общение с «предателем Родины» можно было поплатиться жизнью. И как я сейчас понимаю, наверное поэтому я сидела взаперти и мне не разрешалось приводить домой подруг. Мама старалась загрузить меня уроками и музыкой — я училась игре на виолончели. Помню, мне очень хотелось, чтобы меня пожалели, и поэтому по дороге в школу я, прихрамывая, с трудом волочила виолончель. «Пусть все видят, какая несчастная девочка! Мало того что тащит тяжелый инструмент, она еще и хромает!» — злорадно думала я, поглядывая по сторонам: смотрят ли на меня, несчастную, сочувствующие прохожие. Может, это были первые неосознанные шаги к театру...
После войны жизнь мамы в театре стала очень безрадостной. Ведь никто ничего не забыл... И с мамой в 1953 году все-таки, я считаю, расправились, отправив коварным образом на пенсию. Как-то ей из Большого прислали по почте конверт. В извещении на папиросной бумаге сообщалось, что с такого-то числа Мария Петровна Максакова на пенсии. Мне было всего тринадцать, но я хорошо помню, как тяжело переживала мама эту смертельную обиду. Еще бы! Уйти на пенсию в пятьдесят лет, в блестящей форме! Трижды лауреат Сталинской премии, орденоносец, народная артистка РСФСР начала карьеру заново. Ее спасло то, что Николай Петрович Осипов, руководитель Русского народного оркестра, предложил ей выступать с русскими песнями. Мама начала гастролировать с концертами по стране и объездила весь Советский Союз...
— Может, Давыдова ревновала Сталина к Марии Петровне, потому и выжила ее из театра?
— Вера Александровна в то время занимала в Большом первое место. Фаворитка вождя была замужем за заведующим оперной труппой Мчедели. Не думаю, что виной случившемуся интриги, хотя, конечно, соперничество между меццо-сопрано существовало. Все так переплелось... Мчедели и Давыдова в сущности были хорошими людьми, и между мамой и этой парой существовали добрые отношения. Например, муж Давыдовой вез маму в роддом из Снегирей. Это был сентябрь, деревенские дороги развезло, но Дмитрий Семенович гнал машину как сумасшедший, игнорируя светофоры. Когда умер Сталин и расстреляли Берию, Давыдова с мужем вынуждены были уйти из Большого и переехать в Тбилиси.
Через три года в театре сменилось руководство, и маме предложили вернуться обратно. Но она согласилась спеть только один спектакль — «Кармен», чтобы попрощаться со зрителями. И так блистательно пела эту партию, что к ней приклеилось шутливое прозвище Кармен Петровна Максакова, а еще за потрясающий актерский талант маму звали Шаляпиным в юбке. Однажды на сцене у нее сломался каблук. Нисколько не смущаясь, мама сбросила туфли и допела босиком. Я прекрасно помню ее прощальный спектакль. Уже на подступах к Большому театру поклонники мамы кидались к прохожим в поисках лишнего билетика, а толпа у входа взволнованно гудела: «Максакова поет! Максакова поет!» Когда артистка вышла на сцену, весь зал в едином порыве встал и устроил овацию.
После ухода из театра мама стала больше сил отдавать преподаванию на кафедре музыкальной комедии в ГИТИСе, потом организовала Народную певческую школу. Она со многими ученицами, студентками ГИТИСа, занималась дома. Помню, к нам приходила Лариса Голубкина. Сейчас, слушая ее рассказы о маме, понимаю, что она была гораздо ближе с ученицами, чем со мной. Студентки делились с ней сердечными тайнами, а мама давала им советы. Между нами же всегда существовала какая-то дистанция, не позволявшая затрагивать эту деликатную тему. Может потому, что для меня мама была существом неземным. Помню, бабушка, несостоявшаяся актриса, когда по радио на кухне звучал мамин голос, бросала чистить картошку и обливалась горючими слезами: «Марусенька поет, ангел мой!» А может потому, что мы с мамой «встретились», когда я уже стала взрослым человеком... Маленькой я ее почти не видела — она очень много гастролировала.
— С кем же вы оставались дома?
— С бабушкой, домашними работницами или родственниками. Раньше не было нянь. Домработницы вели хозяйство и смотрели за ребенком. Из деревень в те годы в Москву стекались люди, чтобы хоть как-то спастись от голода. Когда у меня родился сын, мы дали в газете объявление. В дверь позвонили, мама тут же открыла: «По объявлению? Проходите». Ванда Яновна, так звали нашу новую домработницу, долго не могла прийти в себя от потрясения и все причитала: «Ой, какая женщина! Боже! Ничего не спросила: ни кто я, ни откуда. Даже паспорт не посмотрела! Кинула мне внука, говорит «Бегу на экзамен в консерваторию». А я ж с тюрьмы пришла!»
— И у вас не случалось неприятностей, например краж?
— Вы знаете, Бог миловал. Никто в то время не боялся пускать в дом этих женщин без рекомендаций, потому что в большинстве своем люди были порядочными. Мои Арины Родионовны учили меня всему: вышивать крестом, ришелье, бродери, вязать шарфы, готовить. Я не росла принцессой-белоручкой. Тогда все жили очень скромно, экономно, но не от жадности — виной всему был страх голода. Например бабушкина двоюродная сестра Калерия Сергеевна пережила страшный голод в Астрахани. И если ей дарили коробки конфет, она складывала их стопкой на буфете. Припрятанные на черный день конфеты покрывались белым налетом, а потом, так и нетронутые, выбрасывались.
— У вас, наверное, наступила обратная реакция...
— Конечно! «Все продать и жить миллионером!» — так говорил дедушка Андрея Миронова, Семен Менакер. Эти слова стали и моим девизом. Конечно, я во всем старалась поступать не так, как меня учили, а наоборот.
Даже в Щукинское пошла, несмотря на то что для мамы существовал только МХАТ. Расстроенная мама звонила Мансуровой: «Если у нее нет данных, ради бога, не берите!» Цецилия Львовна в этот момент готовилась к поездке в Ригу и буквально сидела на чемоданах, поэтому, смеясь, отмахнулась: «Ничего не знаю, я уезжаю. Но по-моему, ее уже приняли». Мама переживала за меня, она прекрасно знала, что с такой фамилией быть на вторых ролях — сплошное страдание.
Узнав о моем поступлении, ей позвонила Обухова:
— А у кого будет учиться Людмилочка?
— Не знаю. Темненький такой, с черными глазами...
— Неужели Женя Вахтангов? Ой, так ведь он же умер!
«Темненьким с черными глазами» оказался Владимир Этуш...
Уже на первом курсе я оттянулась по полной программе. Так чаще всего и бывает: запретный плод сладок! Первым делом я раскрасила себя как могла. Обесцветила волосы пергидролем, желая стать платиновой блондинкой, и каждый день перед выходом наносила на лицо боевую раскраску. Мама смотрела на меня с ужасом, но ничего со взбунтовавшимся чадом поделать не могла. Джинн был выпущен из бутылки!
На курсе как-то показали только что вышедший фильм с Моникой Витти, и наш педагог Мансурова отметила, что я очень похожа на итальянскую звезду. Вот я и старалась походить на Витти: черные стрелки на глазах, светлые волосы. Вот только сигарета... Курить я еще не умела, а отставать от кинозвезды, красиво выдувавшей дым, не могла. Пришлось учиться. Мы, первокурсники, «обслуживали» четвертый курс. Я гладила студентке Марине Пантелеевой, занятой в студенческом спектакле по пьесе Назыма Хикмета «Чудак», платье в гримерной и пыталась курить сигареты с ментолом. Очень скоро от этой гадости меня затошнило. От мамы, естественно, это грехопадение я тщательно скрывала.
Покончено было и с запретом приводить друзей домой. На первом курсе я первый раз в жизни пригласила сокурсников в гости. До этого ни одна подруга не переступала порога нашей квартиры. И маме пришлось смириться с тем тарарамом, который мы устроили.
С тех пор двери дома буквально не закрывались. Моему хлебосольству не было границ! Ко мне заходили «на огонек» в любое время дня и ночи. Мы, студенты, очень скоро открыли для себя ресторан Дома актера, где можно было посидеть в компании. Конечно, маме не нравилось, что я играю в богему. Она не переносила эти актерские посиделки за рюмочкой с обязательными признаниями:
— Старик, ты гений!
— Нет, старик, это ты гений...
Но ее нравоучения на меня уже не действовали. Я с упоением молодости окунулась в этот веселый бесшабашный мир!
Среди друзей, часто приходивших ко мне, был и Володя Высоцкий. У нас в туалете висела замотанная в шелковую ткань краснощековская редкая, как скрипка Страдивари, семиструнная гитара. На ней когда-то играли в маминой семье в Астрахани. Мы решили, что гитара в самом влажном месте квартиры лучше сохранится.
Однажды Высоцкий, выйдя из туалета, поинтересовался:
— А что это у тебя там такое странное висит?
— Гитара. Мы ее там храним, чтобы она не рассохлась.
— Вы с ума сошли?! Отдайте лучше мне!
Я подарила ее Володе, и он на ней играл всю жизнь.
Сразу же после окончания училища у меня началась другая жизнь... Двадцать четыре часа я проводила в театре, посыпались предложения сниматься в кино. С фильмом Чухрая «Жили-были старик со старухой» поехала на Каннский фестиваль. Меня много снимали в кино, но я была фанатично предана театру и от многих ролей отказывалась.
— Ходили легенды, что Мария Петровна коллекционировала старинную мебель, антиквариат. Это так?
— Да просто других вещей тогда не было. В Москве существовал один «Мебельторг» и много комиссионных магазинов, торговавших старинной, но очень дешевой тогда мебелью. Кто-то бегал и доставал «стенки», а кто-то предпочитал антикварные вещи.
Мама из всех поездок, как очень внимательный человек, привозила родственникам и подругам подарки. Она дружила с певицей Натальей Дмитриевной Шпиллер и актрисой МХАТа Ольгой Андровской. У них была общая приятельница Александра Николаевна Луданова. Ее отец при царе был действительным статским советником. Александра Николаевна, боясь Советов, но не желая расставаться с папочкиным портретом, замазала гуталином его парадный мундир с царскими орденами и лентами, оставив только лицо. Статский советник стал похож на водолаза!
Подруги часто собирались у Александры Николаевны в ее комнатке в коммуналке. Там теснились остатки былой роскоши: уникальный малахитовый стол, диван Павловской эпохи, стулья из карельской березы и картины. Чтобы попасть на этот островок прошлого, дамам приходилось пробираться по длинному коридору советской эпохи, увешанному алюминиевыми тазами и велосипедами. «Девочки» под наливочку предавались ностальгическим воспоминаниям. Хозяйка к их визиту наряжала старого кота, привязывая ему хвост от чернобурки. «Посмотрите, какой красавец!» — умилялась она.
Мама очень любила свою сестру, которая тоже была музыкантшей. Самое смешное, что они, сколько я помню, часто собирались вместе пойти на спектакль или в кино. Долго договаривались, созванивались, назначали место встречи, но, как правило, так и не встречались. Это было какое-то наваждение!
Мама после киносеанса кидалась к телефону:
— Нюра! Где ты была?
— Я тебя ждала у кинотеатра.
— Интересно, где же ты стояла?
— Да там, где мы с тобой, Маруся, договаривались. Ну ты в кино-то попала?
— Да!
— Ну и как?
— Ужас!
— Да ты что?! Замечательный фильм!
Сестры начинали страшно ссориться, потом вдруг выяснялось, что они перепутали не только место встречи, но и фильмы. (В кинотеатре «Метрополь» было три кинозала.)
Как Настасья Филипповна, мама постоянно пригревала у себя дома каких-то старичков, старушек. У нас на даче долгое время жил астраханский певец Александр Григорьевич Ястребов. Он ютился в нашем крошечном домике. На какое-то время мама дала кров Зое Григорьевне Дунаевой. Муж Зои Григорьевны, Леонид Николаевич, князь по происхождению, служил в Малом театре осветителем. С рюкзаком за спиной он шагал до наших Снегирей, чтобы в выходной отдохнуть на природе. Ночевал в маленьком бывшем коровнике, в котором когда-то жила Бурка.
Наше окружение было очень симпатичным — приветливые и интеллигентные люди. Хотя и тесновато, но, как говорится, чем богаты, тем и рады! Я росла среди этих людей в атмосфере душевного тепла. Мама совершенно не знала, что такое «собрать ребенка в школу», — за нее эту обязанность с удовольствием выполняли другие...
Мама многим помогала: устраивала в больницы, давала деньги, хлопотала о жилье. Каждый день раздавался звонок — почтальон с мешком писем за спиной с трудом протискивался в прихожую. Мама садилась за стол, надевала очки и ножницами аккуратно вскрывала конверты. Особенно внимательно она относилась к треугольничкам, было ясно, что адресату негде и не на что купить конверт. Откладывала письмо с пометкой «Ответила» в сторону и принималась за следующее. По определенным дням в нашу дверь звонили старики и старушки, которым мама оказывала посильную помощь.
— А почему Мария Петровна не занималась с вами пением?
— Начнем с того, что у меня не было певческого голоса. Мы, конечно, пробовали, но из этого ничего не получилось. Я пропищала «Жаворонка», на этом все и закончилось. А моя Машенька, которая носит бабушкино имя Мария Петровна, — оперная певица. Она продолжает семейную традицию. У нее всегда была жажда деятельности и любовь к знаниям. Она даже работала манекенщицей в Доме моды Славы Зайцева. Окончила вечерний юрфак, Академию имени Гнесиных, теперь поет в «Новой опере». Помня свое аскетическое детство, девизом в воспитании детей я взяла набоковскую фразу «Балуйте, балуйте ваших детей! Вы не представляете, какие испытания могут выпасть на их долю». Я не запрещала им ничего, хотя заставляла учить языки, заниматься музыкой — словом, боролась за знания. Думаю, теперь они мне за это благодарны. Во всяком случае, Максим, который занимается бизнесом, недавно мне сказал спасибо.
— Ваши дети рождены от разных отцов. Не было ли у них ревности, конфликтов?
— Ну что вы?! Они необычайно дружны. Максима я родила в тридцать лет, а Машу — в тридцать семь. Максима фактически вырастил отец Маши. Своего родного отца он никогда не видел. Моя история, как видите, повторилась у сына...
С его отцом, Львом Збарским, я познакомилась, когда стала работать в Вахтанговском театре. Он был сыном гениального академика Бориса Збарского, который забальзамировал Ленина. Но это тем не менее не спасло Бориса Ильича от ареста. Лева был замечательным графиком, художником. За ним все время бегали и просили проиллюстрировать очередную книжку, он соглашался, брал аванс, но поскольку не мог делать что-то тяп-ляп, работу выполнял долго и поэтому вечно был всем должен. Однажды директор Балета Якобсона, отчаявшись получить от художника заказ, запер Леву на ключ. Всю ночь я сидела с ним и рисовала обнаженные фигурки, а он их росчерком мастера одевал в костюмы.
Мы очень любили друг друга. Были молоды и вели, можно сказать, экзотический образ жизни. Лева переживал период переезда и строительства огромной мастерской в центре города. Каким-то чудом ему с Борей Мессерером удалось выбить на это разрешение у властей. В недостроенной мастерской, где не было горячей воды, у нас день и ночь толклись люди. Когда в четыре утра все расходились, я стояла на кухне и, падая с ног, мыла посуду. И так каждый день. Однажды мы с компанией очень весело встречали там Новый год. Скульптор Никогосян обклеил стол белой бумагой, а Максим Шостакович принес ведро куропаток в сметане. В этот год Ефремов ушел из «Современника», и мы после боя курантов дружно побежали к Гале Волчек, чтобы поддержать ее.
Мессерер и Лева называли себя людьми богемы. Не знаю, как насчет богемы, но взгляд на многие вещи у них был действительно «широким». Хотя даже Лева с его далеко не пуританскими взглядами поперхнулся, увидев, в каком платье я однажды собралась на встречу Нового года в Дом литераторов. Оно было очень смелым: чрезвычайно глубокий вырез впереди, грудь прикрывала лишь пришитая крест-накрест золоченая цепочка. Когда со мной в зале столкнулась официантка, она, бедная, уронила поднос, уставленный тарелками с киевскими котлетами. Евтушенко же пришел в восторг. Он закрывал мою грудь салфеткой и показывал ее желающим за «таксу» — сто рублей. Сам же как джентльмен положил взнос первым. На собранные деньги мы всех в зале угостили шампанским.
И все же это была драматическая страница моей жизни. Я ждала ребенка. Жить в недостроенной мастерской больше не могла, дома же меня ждали бесконечные выяснения отношений с мамой. А потом Лева эмигрировал в США. До его отъезда у нас произошла крупная ссора. И тогда он попросил Лилю, жену режиссера Александра Митты: «Позвони Люде. Если она мне скажет «Оставайся!» — я никуда не уеду». Меня не было дома, а мама ответила Лиле, что я на два месяца уехала на гастроли. Выслушав ответ, Лева с огорчением вздохнул, покачал головой и сказал: «Значит, не судьба!»
Я вернулась с гастролей, и на меня обрушилась страшная история с разусыновлением. Мы с Левой не были официально зарегистрированы, и вся проблема заключалась в ребенке. Во-первых, Леве по закону полагалось заплат