«Никакая она не стерва…»
Публиковался в журналах, газетах, альманахах. Лауреат Всероссийского литературно-музыкального конкурса «Неизбывный вертоград», посвященного столетию со дня рождения поэта Николая Тряпкина в номинации «Русский мир». Лауреат Всероссийского поэтического конкурса «ВЫСОТА», посвященного подвигу 6-й роты псковских десантников. Лауреат журнала «Берега» – 2020 в разделе «Поэзия».
Член Союза писателей России. В настоящее время живет в родной Горловке.
Апрельский тезис
Сны короче, короче чёлки,
снят с повестки бойкот уродам,
и так ласково блеют волки
в это нежное время года.
К откровениям голых яблонь
липнет зелень, и песней чьей-то
заправляет апрель, как дьявол,
на своих узловатых флейтах.
Разбрелись по газонам нервы,
зябнут пальцы, ключом играя...
Никакая она не стерва –
эта жизнь без конца и края.
Никакая она – не сучья,
круговая ее порука: о сухих не жалеют сучьях
и не входят к любви без стука.
И разлука – не крюк под крышей
и петля на нем – не дорога,
будь хоть черным ты, будь хоть рыжим
хоть бесцветным, но жизнь - не трогай.
От дворовых глухих заборов
знай, бреди себе бездорожьем –
силой немощи, честным вором,
детским плачем в ладони Божьи.
Сентябрь окраин
Уйти до рассвета из спящего дома
на окрик дороги за мачтами сосен,
и в смуту движенья войти, обменяться
прищурами взглядов, грошами молчаний,
и долго смотреть, прислонясь к полумраку,
как он поглощает в сидящих напротив
сидящих внутри в отражениях смутных,
как тень ищет тень, как слипаются веки…
Качается город, кончается век их
плодов, перезревших на пестрых прилавках,
рекламные лица, либидо и голод
доводят проспекты до мусорной рвоты,
а в тюлевых рамках мелькают картинки
фамильного быта и норного счастья…
Качается город, к ним не достучаться
окно запотело и плачет, как сердце,
скупыми слезами, слезами скупого
сентябрь окраин вещует на птичьем
о скором пришествии бабьего лета…
Качается город, в полымя одетый,
и пепел ложится к подножию неба,
и листья, в стекло ударяясь, как титры,
летят в темноту из последнего кадра…
Кольцевой трамвай
Трамвай, ползущий по кольцу
с отдушиной ночлега,
похож на сонную осу,
присыпанную снегом:
торчат из сердца провода
и ржавые скрижали,
и ты не знаешь никогда –
когда оса ужалит.
Слегка кружится голова
от непривычных звуков
привычной жизни, звук в словах
безжизнен, словно руки
у пугала – наперекос
движенью, где неловко
упал февраль под сталь колес
больничной остановкой,
где переполненный трамвай
наигранно-учтиво
по мертвым колесит словам
прелестной перспективой,
смеясь и пряча черный смех,
как нищий корку хлеба,
как темень в белоснежный мех
глаза живого неба,
где сам я двойствен, как дыра
комичного в трагизме,
где страху смерти равен страх
прожить здесь дольше жизни
хотя бы день: любой момент
проигрывая в лицах,
дерзнуть – вчера не умереть
и не ожесточиться.
Странный печальный мальчик
Светлой памяти матери
Странный печальный мальчик
чашку с горячим чаем
к сердцу прижал и плачет,
ближних не замечая.
Тихая соль каплет прямо на цыпки,
маленькому предтече слышно:
на улицах города скрипки
голос вочеловечен.
И, в подтверждение таинства, первым
цветом взошли фиалки
прежде, чем майское солнце, как дервиш,
скрылось в Железной Балке.
Сколько ему?
По глазам – уже тридцать.
Страшно подумать, что, может быть, сорок.
Время крадет наши детские лица,
но нет и не будет вора,
чтобы из сердца – любовь пуповинную...
Две вещи воспринял он, как мужчина:
то, что бывают холодными ночи и длинными,
и то, что сегодня – ее годовщина.
Странный печальный мальчик
чашку с горячим чаем
к сердцу прижал и плачет:
«Чаю воскресения, чаю...»
Щелкунчик
Мне приснилось: я снова – в театре, я – щелкунчик, я снова – герой,
и реальность, деленная на три, стала больше, чем просто игрой.
Пахло елкой и кровью на стали, знак подали – из мрака кулис
слуги кукол вносили, они оживали и, сплясав, умирали на «бис».
Героиня меня целовала, снег казался высокой травой,
и сливались в одно покрывала – с золотой и багровой канвой.
Мне приснилось: уснул в мизансцене, и во сне я: фигляр и пошляк,
а в столе - бубенцы вместо денег, а в шкафу – белый брачный костяк.
Добрый сказочник, где же ты, где ты? Сквозь двойную завесу – звезду
протяни, как в антракте конфету грустной девочке в пятом ряду.
И красивую выдумал позу, и в улыбке размазал лицо:
из партера мне бросили розу, а с галерки швырнули яйцо.
Сон во сне оборвался... На стали запеклась чья-то темная боль,
и саднило предчувствье: в финале не погибнет мышиный король.
Скрипки смолкли, альты отсмеялись, вытер влажные губы фагот,
над холеным холодным роялем погасили подсветку для нот,
голос арфы чехлили упрямо, и в тиши – перерезала вдоль
чья-то тень оркестровую яму, вся как будто из сыгранных доль,
замыкались в молчание флейты. За каретой сомкнулись снега...
И, косясь, рыжеусый форейтор вороного все злее стегал.
Потустороннее
...пел песню ночи времени сверчок
светло и грустно,
на блюдце золотистый паучок
зажженной люстры
успел соткать магический узор
теней и света:
вглядись, смотри, рассматривай в упор,
молчи об этом,
молчи, что стаей галочьей с полей,
как птицы ночи,
за мыслью мысль несется вдоль аллей
живых межстрочий,
что, исчезая с третьим «ку-ка-ре…»
за долю мига,
застынет жизнь, как мошка в янтаре,
в гробнице книги.
Сохранное
Такие дни: темнеет слишком рано
и тень легко становится окном,
как виноград, подернутый туманом, –
в три поцелуя выпитым вином;
и бисер слов нанизывают губы
на нить соблазна, и ручным зверьком
глядит на них, идущая на убыль
луна, в зрачках лежащая ничком;
к полотнам стен приколот свет бумажный,
и на его обратной стороне
мечты свои рисует эпатажно
себя почти не помнящий Донецк.
Храни их, Бог, мечты и силуэты,
как письмена ночей своих, храни,
моя любовь их тающего света
не в силах сохранить в такие дни.
И отмеряют срок, и оплавят сургуч
...И отмеряют срок, и оплавят сургуч,
и пропишется в книгах ясельных:
те, кто в детстве не умирают, живут
словно в долг, одиноко, несчастливо.
Снег солили, жгли лето в кострах, с молоком
кровь играла. Хотелось братика.
опускался все ниже и ниже балкон,
и жевала кассеты романтика.
На кипучей полоске земли
возле дома, под белой шелковицей
причащались мы тайн, а над нами плелись
паутины, в которые ловятся
легкокрылые бабочки дней,
а старуха, вдова-полунищенка,
трудоденную злобу зажав в пятерне,
молодым абрикосам да вишенькам
корни ночью рубила, в кровь губы жуя.
Мы ей мстили разбитыми окнами,
мы желали ей смерти. Господь нам судья.
как ее?.. Пантелеевна?.. Прокловна?..
Нас вели под арест, в полутемный подъезд
плелся след от обид наших босых,
но и дома хватало обычных чудес
днем, а ночью – занозы вопроса:
в материнском тепле дрожь пытаясь унять,
прошептать пересохшими, как при простуде, –
неужели я тоже умру и меня
никогда-никогда не будет?
И влажнели ладошки. Смеялась сова.
падал вздох в темноту с размаху,
но любовь находила живые слова,
заговаривая от страха:
это просто охотится птица на мышь,
засыпай, вспоминая звезды.
испугаешься позже, когда, мой малыш,
ты однажды проснешься взрослым
в старом доме, где окна сбежались на юг,
глядя вслед перелетным пророчествам,
пьют запоем. Печальные песни поют
и слезой умываются дочиста.
Где, в содеянном роясь, из тысячи дел
память вытащит факт бесполый:
от подрубленной яблони яблочко съел,
и по сердцу прошла расколом
пустота, а за ней и весь дом
стал трещать по ночам все отчетливей,
от подземных пустот защищаясь с трудом,
словно те его, темные, прокляли...
...И пропишется в книгах: все окна в дому
будут в окна напротив глядеть, как сквозь ставни,
с мыслью: кто эти люди вокруг и кому
собирают устало созревшие камни?..
Город-призрак
(Из цикла «Стихи о военной Горловке»)
К полудню город вымирает...
пустеют улиц рукава,
голодный пес бежит по краю
разбитых бордов в свой подвал,
и над цветочными рядами,
пугая брошенную тварь,
горящий тур сулит динамик,
глотая полые слова.
И даже сизокрылых стая,
что с рук кормили час тому,
к полудню тоже отлетает,
как души в голубую тьму,
и солнце, медленно склоняясь
за горизонт в кровящих швах,
глядит, как призрак изменяет
своим привычкам и правам.
И с темнотой пустой и страшной,
жару сменившей на часы,
собачий вой, как в рукопашный,
идет движением косым.