Нечеловеческая эра
Ефим Бершин. Мёртвое море. – СПб.: Алетейя, 2021. – 136 с.
Большая поэзия отличается от малой не только глобальностью затронутых тем, но и образом лирического двойника поэта (термин Ирины Роднянской), или, как его ещё принято называть, лирическим героем. В поэзии новичков или авторов средней руки поэтическое повествование скорее напоминает стихотворные излияния от лица самого автора. Писатель высокого калибра, будь то поэт или прозаик, генерирует прежде всего своего художественного двойника. Это не он сам, хотя биографические моменты вполне могут присутствовать, и чем их больше, тем ближе повествователь к понятию «двойник».
Поэзия Ефима Бершина отмечена яркими библейскими аллюзиями. Их постепенное разворачивание, особая интонация и энергетическое поле, собирающее их воедино, позволяют говорить о том, что устами его лирического двойника глаголет пророк, пропускающий картину мира через восприятие библейского времени.
Море – форточка неба,
которую выбил Бог.
И свобода – уже не свобода,
а пепел Завета.
Я влачусь по пустыне
уже за пределом свобод,
за пределом любви,
за пределом пространства и света.
Обнаружение параллелей собирает под определённым углом зрения происходящее в современном мире, расставляя акценты и задавая вектор движения по метафорической пустыне. Она смыкается, с одной стороны, с пустыней пушкинского пророка, а с другой – с темой выхода из Египта, но уже на новом витке, открывающем изнаночность природных явлений, в которых прозревается их неприродная сущность. Так, звук – это шофар, свет – это Свет, снег – это манна небесная.
Наизнанку развёрнутый свет.
Наизнанку развёрнутый звук.
Это снег. Это новый завет.
Это снова куда-то зовут.
Это манна засыпала двор,
и дома, и мою колыбель.
Никто не распознаёт этих знаков, кроме пророческого двойника, от глаз которого не ускользает лицевая сторона изнаночной обыденности, где «лишь в сквозную дыру от пробитой гвоздём ладони / можно вечность увидеть и прочий нездешний свет».
Обе реальности – земная и неизречённая – движутся в неэвклидовом пространстве «Мёртвого моря», накладываясь друг на друга и образуя единое библейское время. Библейское в книге проступает и сквозь автобиографические эпизоды, и как приметы исторического периода, восстанавливая неявную связь времён и поколений.
На руинах страны
догорел окровавленный век,
что охотился так,
как за дичью охотится лайка.
Только ветхая память осталась,
сухая, как Ветхий Завет.
Только три старика. И суббота.
И «тум-балалайка».
В этом пространстве происходит смыкание России и Иудеи (раздел «Четвёртый Рим»).
Пустыня.
Иудея.
Жжёт хамсин.
Пришествие мессии.
Смерть идеи.
Свержение мессии.
Стынет синь
российская
под небом Иудеи.
И – в клочья имена и времена.
Горят костры.
И брат идёт на брата.
Гуляет Иудейская война
по переулкам старого Арбата.
Рыдают окна в Гефсиманский сад.
Москва исходит нищими и псами.
И странники теснятся у оград,
взрезая мрак библейскими глазами.
При этом мы имеем дело не с духовной поэзией как жанром, а с поэзией постпушкинского пророка. Поэт, наделённый пророческими качествами, оказывается в ситуации, когда он сам не может до конца постичь то, что должен донести. Ему открыта только часть.
Меня прислали сказать вам,
что он не придёт,
Но мне самому не сказали,
что он не придёт.
Лирический двойник в поэзии Бершина наделён способностью видеть, но лишён способности трактовать.
Перед нами разворачивается драматичное повествование не об отсутствии пророка в своём отечестве, а о его половинчатом даре как отражении общей ситуации в мире, освободившемся от пут верований. Не складываются части пазла, не складывается и диалог с Господом.
Так и стоим под ослепшим дождём
южного полдня.
Словно чего-то по-прежнему ждём.
Господи, вспомни!
Сам меня выбрал и сам не узнал,
и никогда не узнаешь, похоже.
Я ничего Тебе не доказал.
Ты мне – тоже.
«Мёртвое море» – книга о мире, где небо меняет знак с духовного плюса на бездуховный минус, обворовывая, а не одаряя. Мире на грани нового потопа. Мире неопознанных знамений. Мире, в котором «стучи да отворится» уже не работает.
Чем это оборачивается для мира? Потерей связи Творца и творения, вселенской аритмией («Аритмия. Январский зной. / Августовский снег. / Спотыкается сердце, как азбука Морзе»), наступлением мёртвого моря («И о чём-то своём обречённо бормочет во сне / под брусчаткой Москвы бесконечное мёртвое море»), губительной ролью демиурга, которую самонадеянно взял на себя человек.
В результате – «первобытный хаос» и ощущение, «Как будто повернула вспять / Звезда из Нового Завета».
Завершается книга апокалиптической каденцией поэм о наступлении «нечеловеческой эры», среди которых «Поэма распада» наиболее показательна.
И расползалась по Москве,
как трёхголовая Химера,
пристёгнутая к голове
нечеловеческая эра.
Книга Ефима Бершина – несомненная удача. И не только для автора, но и для читателя – выходца из мёртвого моря нашей эпохи.
Вера Зубарева