Хулио Кортасар. Игра в классики

D3.ru 

Откуда взялась у него это привычка собирать в карманы обрывки бечевок, разноцветных ниток, класть их в книги вместо закладок и мастерить из них с помощью тягучего клея разные штуки. Наматывая черную нитку на ручку двери, Оливейра спрашивал себя, не испытывает ли он от непрочности этих нитей что–то вроде извращенного удовлетворения, и решил, что, may be, peut–être, кто знает. Ясно было только одно: нитки и бечевки приносили ему радость, ничто не оказывало на него такого душеспасительного действия, как соорудить, например, гигантский прозрачный двенадцатигранник, труд многих часов и большой сложности, чтобы потом поднести к нему спичку и смотреть, как маленький язычок пламени бегает по нему вверх–вниз, в то время как Хекрептен за–ла–мы–ва–ет–ру–ки и говорит, как ему не стыдно сжигать такую красоту. Невозможно объяснить ей, чем более хрупка и недолговечна конструкция, тем приятнее ее собирать и разбирать. Нитки казались Оливейре единственным подходящим материалом для его изобретений, и только иногда, если только он находил его на улице, он решался использовать кусочек проволоки или старый обруч. Ему нравилось, что в его изделиях так много свободного пространства, где туда–сюда гуляет ветер, и особенно нравилось, что он гуляет не только туда, но и оттуда; то же самое происходило у него с книгами, женщинами и обязанностями, и ему не важно было, что в его празднике ничего не понимает хоть Хекрептен, хоть сам кардинал–примас.

Мысль о том, чтобы намотать черную нитку на дверную ручку, пришла ему в голову часа через два после всего, но, кроме того, надо было еще много чего сделать и у себя в комнате, и вне ее. Мысль насчет тазов была классической, и он не чувствовал никакой гордости оттого, что об этом вспомнил, однако тазы с водой в темноте — это уже серьезная линия обороны, столкновение с которой может вызвать реакцию весьма разного свойства: можно испытать удивление, можно ужас и, уж во всяком случае, слепую ярость, стоит только понять, что ты попал ботинком от «Фанакаль» или от «Тонса» прямо в воду, и носок теперь тоже стал мокрый, с ноги льется вода, и ноге так неудобно в мокром носке, а носку в ботинке, ступня словно утопающая мышь или как один из тех бедняг, которых ревнивые султаны сбрасывали в Босфор в зашитом мешке (естественно, нитками: все соединяется воедино, забавно, что соединение таза, наполненного водой, с нитками является результатом логических выводов, а не их исходной точкой), но тут Орасио позволил себе допустить предположение, что порядок логических выводов не должен а) соответствовать физическому времени, всем этим «до того» и «после того», и что, б) возможно, логические построения подсознательно затем и проводились, чтобы привести его от ниток к тазам с водой. В конце концов едва он попытался это проанализировать, как тут же впал в тяжелые сомнения детерминизма; лучше уж окопаться тут и не слишком вдаваться в логические выводы и преференции. Так или иначе, что было первичным — нитка или таз? Как орудие казни — таз, но с ниткой все решилось гораздо раньше. Не стоит забивать себе этим голову, когда игра идет не на жизнь, а на смерть; куда важнее было раздобыть тазы, и первые полчаса ушли на тщательное обследование второго этажа и частично первого, откуда он вернулся с пятью тазами среднего размера, тремя суднами и пустой банкой из–под бататового десерта, но главной добычей были, конечно, тазы. Номер 18, который не спал, предложил составить ему компанию, и Оливейра в конце концов согласился, решив, что откажется от его услуг, как только операции по самозащите приобретут должный размах. По части ниток номер 18 оказался очень полезен, потому что не успел Оливейра кратко проинформировать его о том, в каких стратегических материалах он нуждается, тот прикрыл зеленые глаза, таившие зловещую красоту, и сказал, что у номера 6 все ящики забиты разноцветными нитками. Единственная проблема состояла в том, что номер 6 помещалась на нижнем этаже, в том же крыле, что и Реморино, а если они разбудят Реморино, он развопится не на шутку. Номер 18 подтвердил, что номер 6 — сумасшедшая, и проникнуть к ней в комнату будет сложно. Прикрыв зеленые глаза, таившие зловещую красоту, он предложил Оливейре постоять на стреме в коридоре, пока он, босиком, попытается конфисковать нитки, но Оливейре показалось, что это уже слишком, и он принял решение взять всю ответственность на себя за проникновение в комнату номера 6 среди ночи. Забавно было думать об ответственности, когда он вошел в спальню девушки, которая храпела, лежа на спине, и кто угодно мог сделать с ней что угодно; набив карманы нитками, с руками, полными разноцветных клубков, Оливейра какое–то время смотрел на нее, потом пожал плечами, как если бы некое подобие чувства ответственности стало давить на него гораздо меньше. Номеру 18, который ждал его в комнате созерцая гору тазов на кровати, показалось, что Оливейра принес недостаточное количество ниток. Прикрыв зеленые глаза, таившие зловещую красоту, он высказался в том смысле, что для более эффективного укомплектования системы защитных сооружений требуется приличное количество шарикоподшипников и пистолет с рукояткой. Идея насчет шарикоподшипников понравилась Оливейре, хотя точного представления о том, что это такое, у него не было, а вот пистолет с рукояткой он решительно отверг. Номер 18 широко открыл зеленые глаза, таившие зловещую красоту, и сказал, что пистолет с рукояткой — это совсем не то, что думает доктор (слово «доктор» он подчеркнул особо, любой бы догадался, что он хочет его поддеть), но, поскольку доктор отказывается, он попытается достать только шарикоподшипники. Оливейра отпустил его, надеясь, что он не вернется, — ему хотелось остаться одному. В два часа Реморино придет, чтобы сменить его на дежурстве, а до этого нужно было еще кое–что продумать. Если Реморино не найдет его в коридоре, он пойдет искать его в комнате, а этого никак нельзя было допустить, разве что испробовать на нем систему защитных сооружений. Но от этой мысли он отказался сразу, поскольку защитные сооружения задумывались ввиду нападения совершенно определенного толка, Реморино же войдет к нему по другому поводу. Его опасения все росли (он то и дело поглядывал на часы, и каждый раз опасения возрастали, поскольку время шло); он закурил, прикидывая, насколько он защищен у себя в комнате, и без десяти минут два решил пойти и разбудить Реморино лично. Он передал ему отчет о своем блистательном дежурстве: обратить внимание на незначительные повышения показателей в температурных листах, не забыть вовремя дать успокоительное, проследить за острыми проявлениями синдрома и быть начеку по поводу опорожнения кишечника — все это касалось пожилой публики нижнего этажа, так что Реморино и отлучиться от них будет некогда, в то время как на втором этаже, согласно тому же отчету, все спят тихо и спокойно и единственное, что им нужно, — это чтобы никто не беспокоил их до утра. Реморино поинтересовался на всякий случай (без особенного рвения), исходит ли такое количество назначений на одном этаже и отсутствие таковых на другом от высокоавторитетного доктора Овехеро, на что Оливейра лицемерно произнес некое односложное восклицание, долженствующее обозначать утверждение, адекватное моменту. После чего они дружески расстались, и Реморино, зевая, поднялся этажом выше, а Оливейра, весь дрожа, еще на один этаж. Нет, ни в коем случае не стоит прибегать к помощи пистолета с рукояткой, хорошо, что он согласился только на шарикоподшипники.

Какое–то время все было тихо, потому что номер 18 не показывался, и надо было идти наливать воду в тазы и судна, расположив их на первой линии обороны, немного позади первого барьера из ниток (он существовал пока только в теории, но уже был тщательнейшим образом продуман), и изучить возможные способы атаки, а в случае падения первой линии проверить эффективность второй. Наливая воду в тазы, Оливейра наполнил раковину, окунул в воду лицо и руки, смочил шею и волосы. Он курил не переставая, но, выкурив полсигареты, подходил к окну, выбрасывал окурок и начинал следующую. Окурки падали на клетки классиков, и Оливейра прикидывал, куда бросить, чтобы сверкающие огоньки хоть немного горели в разных клетках одновременно; это развлекало. В эти минуты он решил подумать о чем–нибудь совершенно постороннем, dona nobis расет, кулебяку съешь мясную, не пройдешь в дверь никакую, что–нибудь такое, но иногда вдруг проносились обрывки мыслей, нечто среднее между понятием и ощущением, например что строить заграждения есть непомерная глупость и, может быть, следовало проэкспериментировать, хотя это и безрассудно, но, возможно, именно поэтому эффективно, и напасть самому, вместо того чтобы защищаться, взять в осаду, вместо того чтобы сидеть тут и курить в ожидании, когда номер 18 вернется с шарикоподшипниками; но такие мысли длились недолго, примерно пока курилась сигарета, руки у него дрожали, и он знал, что ничего другого ему все равно не остается, и вдруг другое воспоминание, оно появлялось словно надежда, чья–то фраза о том, что сон и явь пока что не соединились во времени, а потом он слышал, что кто–то смеется, но, кажется, это был не он, и появлялась гримаса, которая ясно показывала, что до этого соединения еще очень далеко и что все виденное во сне не имеет никакого значения наяву и наоборот. Может, ему напасть на Травелера, ведь лучшая защита — нападение, но это означало вторжение чего–то такого, что он все больше и больше был склонен называть черной массой, на территорию, где люди спят и никто не ждет никакого нападения среди ночи, тем более что нормального объяснения причин для этого нет, кроме как в терминах типа «черная масса». Но хотя он чувствовал это именно так, ему не хотелось формулировать свои ощущения словами черной массы, его чувства сами были подобны черной массе, но по его собственной вине, а не по вине территории, где спал Травелер; и потому лучше было не употреблять таких неприятных слов, как черная масса, а просто называть это территорией, если уж все равно приходится формулировать свои ощущения в словах. Следовало вспомнить, что эта территория начиналась напротив его комнаты, и, значит, атаковать ее не стоило, поскольку мотивация атаки будет не понята частью этой территории, а на то, что это будет уловлено интуитивно, и надеяться нечего. И наоборот, если он забаррикадируется в своей комнате и Травелер на него нападет, никто не сможет утверждать, что Травелер не ведал, что творил, а вот атакуемый, со своей стороны, был прекрасно подготовлен и принял меры, предусмотрительные и шарикоподшипниковые, чем бы ни оказались эти последние на самом деле.

Пока что ему оставалось только стоять у окна и курить, изучая диспозицию тазов с водой и мотки ниток, и думать о том, что единство подвергается испытанию из–за конфликта с территорией, смежной с его комнатой. Видимо, ему и дальше предстоит мучиться из–за того, что у него нет даже первоначального представления об этом самом единстве, которое он иногда называл центром и которое, за неимением более четких очертаний, свелось к отрывочным образам вроде черного крика, или кибуца желаний (каким далеким кажется сейчас этот предрассветный кибуц и красное вино), или просто жизни, достойной этого названия, потому что (он почувствовал это, когда метил окурком в пятую клетку) он был достаточно несчастлив, чтобы представлять себе возможность достойной жизни, наделав столько недостойных дел, каждый раз тщательно доводимых им до логического конца. Не то чтобы он именно так и думал, он скорее мог определить свои ощущения в таких терминах, как спазм желудка, территория, дыхание глубокое или прерывистое, влажные от пота ладони, закуривание сигареты, натянутые кишки, жажда, безмолвные крики, которые черной массой подступали к горлу (в этой игре всегда присутствовала черная масса), желание уснуть, боязнь уснуть, тревожное ожидание, образ голубки, некогда белой, разноцветное тряпье на фоне чего–то, что могло бы быть пейзажем, Сириус в отверстии циркового шатра, и хватит, че, прошу тебя, хватит; но все равно было хорошо чувствовать себя вот так непомерно долго, не думая ни о чем, только зная, что ты тут и что у тебя свело желудок. Все это против территории, явь против сна. Однако сказать: явь против сна — значит подключить сюда диалектику, еще раз подтвердить, что не может быть никакой, даже самой отдаленной, надежды на единство. И потому появление номера 18 с шарикоподшипниками было прекрасным предлогом для возобновления подготовки защитных сооружений, в три часа двадцать минут или чуть раньше.

Номер 18 прикрыл зеленые глаза, таившие зловещую красоту, и развернул полотенце, в котором он принес шарикоподшипники. Он сказал, что проследил за Реморино и что у Реморино полно работы с 31, 7 и 45–м номерами, — ему и думать нечего о том, чтобы подняться на второй этаж. По всей видимости, больные упирались, возмущенные терапевтическими нововведениями, которые Реморино пытался к ним применить, так что пилюли и уколы займут у него много времени. В любом случае Оливейра не хотел терять ни минуты, и, указав номеру 18, как наилучшим образом расположить шарикоподшипники, он решил проверить эффективность тазов с водой, для чего он сначала вышел из комнаты в коридор, преодолев страх перед фиолетовым мерцанием, а потом вернулся в комнату с закрытыми глазами, представляя, что он — это Травелер, и ставя ноги немного носками врозь, как Травелер. На втором шаге (хотя он все знал) он угодил–таки левой ногой в судно с водой, а когда резко выдернул ногу, судно пролетело через комнату и упало, к счастью, на кровать, не наделав никакого шума. Номер 18, который ползал под столом, собирая шарикоподшипники, вскочил, прикрыв глаза, таившие зловещую красоту, и посоветовал сделать горку из шарикоподшипников между первой заградительной линией тазов и второй, мало того что нападающий неожиданно попадет ногой в холодную воду, он еще и ляпнется на пол со всего размаху, потому что поскользнется. Оливейра ничего не сказал, но не стал ему мешать, он поставил судно с водой на прежнее место и стал наматывать черную нитку на ручку двери. Нитка дотянулась до письменного стола, и он привязал ее к спинке стула; он установил стул на две ножки, уперев ребро сиденья о край стола, так что достаточно было открыть дверь — и стул упадет. Номер 18 вышел в коридор разведать обстановку, а Оливейра придерживал стул, чтобы не было шума. Его начинало раздражать дружеское участие номера 18, который время от времени прикрывал зеленые глаза, таившие зловещую красоту, и все хотел рассказать, как он попал в клинику. Правда, достаточно было приложить палец к губам, чтобы он стыдливо умолк и на пять минут замер, прижавшись к стене, но все равно Оливейра подарил ему непочатую пачку сигарет и сказал, чтобы он шел спать и постарался при этом не разбудить Реморино.

— Я останусь с вами, доктор, — сказал номер 18.

— Нет, иди спать. Я сумею защититься в лучшем виде.

— Вам не хватает пистолета с рукояткой, я же говорил. И прибейте везде крючочки, нитки будут лучше держаться.

— Я так и сделаю, старик, — сказал Оливейра. — Иди спать, я тебе очень благодарен.

— Ладно, доктор, тогда удачи вам.

— Чао, хороших тебе снов.

— Обратите внимания на шарикоподшипники, они точно не подведут. Оставьте их как есть, и увидите, что будет.

— Обязательно.

— Но если вы все–таки захотите пистолет с рукояткой, скажите мне, у номера 16 есть один.

— Спасибо. Чао.

В половине четвертого Оливейра закончил привязывать нитки. Номер 18 унес с собой слова, кроме того, не надо было больше ни с кем встречаться глазами или угощать кого–то сигаретой. Почти в темноте, поскольку он обернул настольную лампу зеленым пуловером, который все больше и больше подпаливался на огне, он был похож на паука, когда ходил с ниткой из конца в конец, от кровати к дверям, от умывальника к шкафу, и тянул за собой пять–шесть нитей, ступая с большой осторожностью, чтобы не наступить на шарикоподшипники. В конце концов он загнал себя в угол между окном, краем стола (расположенного в углублении стены, справа) и кроватью (придвинутой к левой стене). Между дверью и последней линией обороны тянулись в следующем порядке предупредительные нити (от ручки двери к наклоненному стулу, от ручки двери к пепельнице с логотипом Мартини, которая стояла на краю умывальника, и от ручки двери к ящику шкафа, забитому книгами и бумагами, который пришлось выдвинуть почти до упора), а тазы с водой представляли собой две неровные оборонительные линии, протянувшиеся почти что вплотную от левой стены к правой или, лучше сказать, первая линия шла от умывальника к шкафу, а от ножек кровати до ножек письменного стола шла вторая линия. После второй линии тазов оставалось меньше метра свободного пространства, по которому протянулись многочисленные нити, а дальше шла стена с окном, выходившим в патио (двумя этажами ниже). Сидя на краешке стола, Оливейра закурил очередную сигарету и стал смотреть в окно; в какой–то момент он снял рубашку и бросил ее под стол. Теперь и попить не пойдешь, даже если очень захочешь. Так он и сидел в майке, курил и смотрел во двор, в то же время внимательно следя за дверью, впрочем периодически отвлекаясь на то, чтобы попасть окурком в клетку классиков. Не так уж ему было и плохо, хотя сидеть на краю стола было жестко, а от пуловера омерзительно несло паленой шерстью. В конце концов он погасил лампу и постепенно стал различать под дверью фиолетовую черту, а это значит, когда Травелер подойдет к дверям в своих спортивных тапочках на резиновой подошве, фиолетовая черта будет прервана в двух местах, непроизвольный знак к началу атаки. А когда Травелер откроет дверь, много чего произойдет, а может произойти еще больше. Сначала механическое и неизбежное, в соответствии с дурацкой последовательностью причинно–следственных связей между стулом и ниткой, между дверной ручкой и рукой, между рукой и волевым импульсом, между волевым импульсом и… Далее он перешел к другим вещам, которые могут или не могут произойти — например, упадет ли стул на пол, разобьется ли пепельница Мартини на пять или на шесть кусочков, вывалится ли ящик из шкафа — и как все это отразится на Травелере, да и на самом Оливейре, потому что теперь, когда он закурил новую сигарету от предыдущей и бросил окурок, стараясь попасть в девятую клетку, но увидел, как тот попал в восьмую и отскочил в седьмую, что за поганый окурок, так вот именно в этот момент он спросил себя, а что будет делать он сам, когда откроется дверь, и полкомнаты полетит ко всем чертям, и послышится приглушенный вскрик Травелера, если он вскрикнет и если это будет приглушенно. Все–таки зря он отказался от пистолета с рукояткой, потому что, кроме лампы, которая ничего не весила, и стула, в том углу у окна, где он оказался, из оборонительного арсенала решительно ничего не было, а с лампой и со стулом далеко не уедешь, если Травелеру удастся преодолеть две линии тазов с водой и не поскользнуться на шарикоподшипниках. Но ему это не удастся, в этом вся стратегия и состояла; оборонительное оружие не может быть точно таким же, как наступательное. Нитки, к примеру, должны вызвать у Травелера ужасную реакцию, в темноте он продвигается вперед, и вдруг что–то налипает ему на лицо, руки, ноги и мешает идти, и он чувствует непреодолимое отвращение, которое охватывает любого человека, запутавшегося в паутине. Предположим, он рывком освобождается от ниток, предположим, он не угодит ботинком в таз с водой, и не поскользнется на шарикоподшипниках, и доберется до сектора окна, и, несмотря на темноту, различит неподвижный силуэт на краю стола. Сомнительно, что он сюда доберется, но, если это произойдет, нет никакого сомнения в том, что пистолет с рукояткой Оливейре совершенно не понадобится, но не потому, что номер 18 посоветовал ему везде набить крючочки, а потому, что это будет совсем не такая встреча, как воображает Травелер, а нечто совсем иное, что он и сам не способен вообразить, но знает это так хорошо, будто видел собственными глазами или пережил, извне наваливается черная масса и наступает на то, что он знает, не зная, эта невычислимая невстреча между черной массой по имени Травелер и тем, что сидит на краешке стола и курит. Явь против сна, что–то вроде этого (сны и явь, сказал кто–то когда–то, никогда не совпадают между собой во времени), но сказать «явь против сна» — значит согласиться, что нет никакой надежды на единство. И наоборот, могло случиться так, что приход Травелера стал бы крайней точкой, оттолкнувшись от которой можно было бы сделать еще одну попытку и перепрыгнуть из одного в другое и одновременно из другого в первое, но прыжок этот был бы не столкновением, а чем–то ему противоположным. Оливейра был уверен, что территория Травелер все равно не сможет его достичь, даже если навалится на него сверху, поколотит, порвет на нем майку, наплюет ему в глаза, в рот, выкрутит руки и выбросит в окно. И если пистолет с рукояткой был абсолютно неэффективен против территории, поскольку, по словам номера 18, был не опаснее крючка для застегивания пуговиц или чего–то в этом роде, что может сделать нож–Травелер или кулак–Травелер, бедный пистолет с рукояткой, ему не уничтожить неуничтожаемое расстояние между двумя телами, если одно тело отрицает другое или другое отрицает первое? Вообще–то, Травелер мог и убить его (во рту почему–то пересохло, а ладони противно вспотели), однако все в нем восставало против того, что такие планы вынашиваются, потому что тогда это можно было бы расценивать как предумышленное убийство и никак иначе. Пока что лучше было предполагать, что убийца — не убийца, что территория — не территория, отодвигать от себя, минимизировать угрозу, исходящую от территории, и нарочно недооценивать ее, чтобы в результате всей этой возни, кроме шума и вдребезги разбитой пепельницы, не было бы других, более значительных последствий. Если исходить (борясь со страхом) из того, что ударным моментом встречи с территорией следует считать крайнее изумление, тогда лучшая атака — оборона, а лучшее оружие не лезвие, а клубок ниток. Но чего стоят все эти метафоры посреди ночи, когда самое умное, что можно сделать, — это тупо уставиться на фиолетовую черточку под дверью, эту линию температурных показателей территории.

Без десяти четыре Оливейра выпрямился, расправил онемевшие плечи и пересел на подоконник. Приятно было думать о том, что, если ему повезет и он сойдет с ума этой ночью, с территорией Травелер будет покончено. Этот вывод никак не сочетался с его гордостью и намерением противостоять и ни за что не сдаваться. В любом случае представить, как Феррагуто вписывает его фамилию в список пациентов, с номером на дверях комнаты и волшебным глазком, чтобы наблюдать за ним по ночам… А Талита будет приготавливать ему облатки в своей аптеке и ходить через патио с большой осторожностью, чтобы не наступить на классики, чтобы больше никогда не наступить на классики. А что говорить о Ману, бедняга, он будет безутешен, ведь причиной всему его упрямство и его нелепая попытка нападения. Повернувшись спиной к патио, довольно рискованно раскачиваясь на подоконнике, Оливейра почувствовал, как страх начинает уходить, — это плохо. Он не отрывал глаз от полоски света, но с каждым вдохом его все больше наполняло чувство покоя, безмолвная и не имеющая ничего общего с территорией радость, которую ему давало ощущение, что территория отступает. Неважно, сколько это будет продолжаться, однако жаркий воздух окружающего мира с каждым вдохом примирял его с самим собой, как это уже не раз бывало в его жизни. Даже курить не хотелось, на несколько минут он заключил мир с самим собой, а это было равносильно тому, чтобы уничтожить территорию, выиграть без боя, снова захотеть спать, едва проснувшись, оказаться там, где сон и явь смешивают первые воды и вдруг понимаешь, что их вода едина; но, естественно, все это не годится, естественно, все это будет прервано внезапным появлением двух черных отрезков где–то посредине светящейся фиолетовой полоски, и в дверь вкрадчиво поскребутся. «Но ведь тебе только этого и надо, — подумал Оливейра, съезжая с подоконника к самому столу. — А правда–то в том, что, наклонись я чуть больше, я бы разбил голову с клетки классиков. Так входи же, Ману, все равно ты не существуешь, или не существую я, или мы оба такие дураки, что во все это верим и сейчас убьем друг друга, да, брат, на этот раз до победы, и привет родителям».

— Входи же, — повторил он вслух, но дверь как была закрыта, так и осталась. Кто–то тихо царапался в дверь, и, вероятно, это было чистое совпадение, но внизу, у фонтана, кто–то стоял, какая–то женщина стояла к нему спиной, — распустив по плечам длинные волосы, уронив руки вдоль тела, она была поглощена созерцанием фонтанной струи. В такой час и в таком сумраке она могла оказаться Магой, или Талитой, или кем–нибудь из здешних сумасшедших, даже Полой, если уж начать о ней думать. Ничто не мешало ему смотреть на женщину, которая стояла к нему спиной, распустив по плечам волосы и уронив руки вдоль тела, потому что, если Травелер решит войти, оборонительная система сработает сама собой и будет достаточно времени, чтобы отвлечься от патио и обратить взор на то, что перед тобой. В любом случае было довольно странно, что Травелер продолжает царапаться в дверь, дабы удостовериться, что Оливейра спит (нет, это не Пола, у Полы шея покороче, а бедра более четко очерчены), если только он тоже не придумал какую–нибудь особую систему нападения (это Мага или Талита, они так похожи, особенно ночью и со второго этажа), которая должна вы–вес–ти–его–из–се–бя (по крайней мере с часу ночи до восьми утра, не может быть, чтобы сейчас было больше восьми, никогда ему не добраться до Неба, никогда не найти свой кибуц). «Чего ты ждешь, Ману? — подумал Оливейра. — И зачем нам все это?» Конечно, это была Талита, которая сейчас, подняв голову, смотрела вверх, но продолжала стоять неподвижно, когда он высунул в окно свою голую руку и вяло помахал ей.

— Подойди сюда, Мага, — сазал Оливейра. — Отсюда ты так похожа, что тебе бы надо сменить имя.

— Закрой окно, Орасио, — попросила Талита.

— Это невозможно, жара ужасная, а твой муж царапается в дверь, хочет меня напугать. Это то, что называется стечением неблагоприятных обстоятельств. Но ты не беспокойся, найди камешек и попробуй еще раз, кто знает, может, однажды…

Ящик шкафа, пепельница и стул разом рухнули на пол. Немного пригнув голову, ослепленный Оливейра смотрел на фиолетовый прямоугольник, появившийся вместо двери, на черное пятно, которое двигалось на этом фоне, и слушал проклятия Травелера. Грохот был такой, что разбудил, должно быть, полсвета.

— Ну ты докатился, — сказал Травелер, останавливаясь в дверях. — Ты что, хочешь, чтобы директор всех нас отсюда вышвырнул?

— Учит меня жить, — сообщил Оливейра Талите. — Он мне всегда был как отец родной.

— Пожалуйста, закрой окно, — сказала Талита.

— Нет ничего нужнее открытого окна, — сказал Оливейра. — Если прислушаться к тому, что делает твой муж, станет ясно, что он угодил ногой в воду. А физиономия у него наверняка вся опутана нитями, и он не знает, что делать.

— Сукин ты сын, — сказал Травелер, размахивая в темноте руками и пытаясь освободиться от ниток. — Да зажги ты свет, черт бы тебя побрал.

— Что–то он все никак не упадет, — сообщил Оливейра. — Шарикоподшипники не на высоте.

— Не высовывайся! — закричала Талита, вскидывая руки. Сидя спиной к окну, он обернулся, чтобы, разговаривая, смотреть на нее, и при этом все больше свешивался из окна. Кука Феррагуто выбежала во двор, и только тут Оливейра заметил, что уже утро и что халат Куки того же цвета, что и булыжник во дворе, и стены аптеки. Решив обратить взор на театр военных действий, он вгляделся в темноту и догадался, что, несмотря на трудности проникновения через систему защитных сооружений, Травелеру удалось закрыть дверь. Кроме ругани он услышал, как щелкнула задвижка.

— Вот это мне нравится, че, — сказал Оливейра. — Один на один на ринге, как положено мужчинам.

— Мне насрать на то, что тебе нравится, — сказал Травелер в бешенстве. — У меня в ботинке суп, и это самая противная вещь на свете. Зажжешь ты свет, наконец, не видно же ничего!

— Во время атаки на Канча–Раяда эффект неожиданности был примерно такой же, — сказал Оливейра. — Ты же понимаешь, я ни за что не пожертвую преимуществом своих позиций. Скажи спасибо, что я с тобой хотя бы разговариваю, вообще–то не должен был бы. Я ведь тоже ходил в Государственную школу стрельбы, братец.

Он слышал, как тяжело дышит Травелер. Внизу колотили в дверь, доносился голос Феррагуто и еще чьи–то вопросы и ответы. Силуэт Травелера проступал все яснее; остальное тоже приобрело свое местоположение и количество — пять тазов, три судна, дюжины шарикоподшипников. Свет стал такого же оттенка, какого была голубка на ладони сумасшедшего старика.

— Ну так что? — сказал Травелер, поднимая упавший стул и нехотя усаживаясь. — Ты можешь мне объяснить, что за бардак ты тут устроил?

— Это будет очень трудно, че. Говорить, сам знаешь…

— Ты, чтобы поговорить, находишь такое время, что и представить невозможно, — раздраженно сказал Травелер. — То тебе понадобилось усаживать нас обоих верхом на доску, когда сорок пять в тени, то ты ставишь меня ногой в воду и заматываешь этими паршивыми нитками.

— И заметь, в позициях, всегда симметричных друг другу, — сказал Оливейра. — Как два близнеца на качелях или как кто–то один перед зеркалом. Ты этого не замечал doppelgӓnger?

Вместо ответа Травелер достал из кармана пижамы сигарету и закурил, Оливейра в это время тоже достал сигарету и тоже закурил. Они взглянули друг на друга и рассмеялись.

— Ну ты совсем спятил, — сказал Травелер. — На этот раз ты себя превзошел. Значит, ты вообразил, что я…

— Оставим в покое мое воображение, — сказал Оливейра. — Не зацикливайся только на том, что я принял меры предосторожности, ведь пришел–то ты. Не кто–нибудь. А ты. Причем в четыре часа утра.

— Талита сказала мне, и мне показалось… Так ты что, на самом деле думал?..

— А может, это было необходимо, Ману? Ты думаешь, что встал для того, чтобы пойти и утешить меня, вернуть мне уверенность. Если бы я спал, ты бы просто вошел, как всегда делает тот, кто спокойно подходит к зеркалу, и понятно, что подходит спокойно, когда в руке кисточка для бритья, но заметь, на этот раз вместо кисточки ты принес то, что сейчас у тебя в кармане пижамы…

— Он у меня всегда с собой, че, — сказал Травелер с возмущением. — Или ты думаешь, мы тут в детском саду? Если ты не носишь оружия, то только потому, что ничего не соображаешь.

— Так что, — сказал Оливейра, помахав рукой Куке и Талите и снова усаживаясь на подоконник, — все, что я по этому поводу думаю, — это пустяки по сравнению с тем, что могло бы быть на самом деле, нравится нам это или не нравится. Все это время мы с тобой как та собака, которая крутится на одном месте, пытаясь укусить собственный хвост. И не потому, что мы ненавидим друг друга, наоборот. Существует нечто, что использует нас с тобой в своей игре, пешка белая и пешка черная, что–то в этом роде. И, как во всякой игре, исхода может быть только два: один выигрывает, другой проигрывает, потом наоборот.

— Нет у меня к тебе никакой ненависти, — сказал Травелер. — Просто ты загнал меня в угол, и теперь я не знаю, что мне делать.

— Mutatis mutandis, ведь это ты ждал меня в порту, вроде как предлагая перемирие, ты выкинул белый флаг, этот печальный призыв все забыть. У меня тоже нет к тебе ненависти, братец, просто я вывожу тебя на чистую воду, а ты говоришь, что я тебя загоняю в угол.

— Я живой человек, — сказал Травелер, глядя ему прямо в глаза. — А в этой жизни приходится платить за все. Ты же не хочешь платить ни за что. И никогда не хотел. Сектант–экзистенциалист в чистом виде. Или Цезарь, или никто, знай рубишь с плеча. Ты думаешь, я по–своему не восхищаюсь тобой? Думаешь, я перестал бы восхищаться тобой, наложи ты на себя руки? Настоящий Doppelgӓnger — это ты сам, некое бесплотное существо, концентрация воли в виде флюгера, который крутится на крыше. Хочу того, хочу этого, хочу на север, хочу на юг, причем одновременно, хочу Магу, хочу Талиту, и тут сеньор решает посетить морг и одаряет поцелуем жену своего лучшего друга. И все потому, что реальность и воспоминания перемешались у него в голове в совершенно неевклидовой манере.

Оливейра пожал плечами, но взгляда не отвел, чтобы Травелер не расценил это как пренебрежение. Он словно пытался внушить Травелеру: то, что на их территории называется поцеловать, поцеловать Талиту, поцеловать Магу или Полу, — это еще одна игра с зеркалом, такая же как повернуть голову к окну и смотреть на Магу, которая стоит у самого края классиков, в то время как Кука, Реморино и Феррагуто, столпившись у дверей, видимо, ждут, когда Травелер высунется из окна и скажет им, что все нормально, достаточно таблетки эмбутала, а если смирительную рубашку, то, может, всего на несколько часов, пока парень не войдет в норму. Стук в дверь не способствовал процессу взаимопонимания. Если бы Ману был способен почувствовать — все, о чем он сейчас думает, не имеет никакого смысла по ту сторону окна, это годится только по эту сторону, где тазы и шарикоподшипники, и если бы тот, за дверью, перестал хоть на минуту молотить кулаками, может быть, тогда… А так, ему не оставалось ничего другого — только смотреть на Магу, такую красивую на краю классиков, и пожелать ей, чтобы она, перебрасывая камешек из клетки в клетку, прошла бы весь путь от земли до Неба.

— …в совершенно неевклидовой манере.

— Я ждал тебя все это время, — устало сказал Оливейра. — Ты же понимаешь, я не мог так запросто позволить выпустить себе кишки. Каждый делает то, что считает нужным, Ману. А если тебе нужно объяснение тому, что произошло внизу… так это яйца выеденного не стоит, и ты это прекрасно знаешь. Ведь знаешь, doppelgӓnger, прекрасно знаешь. Для тебя этот поцелуй ничего не значит и для нее тоже. В конце концов, важно только то, что происходит между вами двумя.

— Откройте! Откройте сейчас же!

— Они все это приняли всерьез, — сказал Травелер, поднимаясь со стула. — Ну что, откроем? Это, наверное, Овехеро.

— Для меня…

— Он хочет сделать тебе укол, поскольку Талита подняла на ноги весь наш дурдом.

— Вон она стоит, видишь, скромненькая такая, около классиков… Лучше не открывай, Ману, нам и без них хорошо.

Травелер подошел к двери и приложился губами к замочной скважине. Стадо кретинов, хватит нас доставать, что вы разорались, как в фильме ужасов. Они с Оливейрой в полном порядке и откроют, когда сочтут нужным. Лучше бы кофе на всех приготовили, никакой жизни в этой клинике.

Было хорошо слышно, что Феррагуто в этом не убежден, однако Овехеро своим монотонным мурлыканьем переубедил его, и дверь оставили в покое. Еще какое–то время на переполох указывало лишь собрание во дворе, да свет на третьем этаже то зажигался, то снова гас, — номер 43 таким образом развлекался. Очень скоро Овехеро и Феррагуто снова появились во дворе и оттуда стали смотреть на Оливейру, который, сидя на подоконнике, помахал рукой им обоим и сделал извиняющийся жест — за то, что он в одной майке. Номер 18 подошел к Овехеро и стал объяснять ему что–то насчет пистолета с рукояткой, и Овехеро, казалось, очень заинтересовался, глядя на Оливейру с профессиональным интересом, как смотрят на своего лучшего соперника в покер, что страшно понравилось Оливейре. Почти все окна второго этажа были открыты, и некоторые больные принимали во всем происходящем живейшее участие, хотя ничего особенного не происходило. Мага подняла правую руку, чтобы привлечь внимание Оливейры, как будто это было нужно делать, и попросила его сказать Травелеру, чтобы тот подошел к окну. Оливейра объяснил ей, как мог, что это невозможно, поскольку зона окна относится исключительно к линии обороны и в этом случае следовало бы подписать пакт о перемирии. Он еще добавил, что жест, который она сделала, подняв руку, напомнил ему актрис прошлого, особенно оперных певиц, таких как Эмми Дестин, Мельба, Марджори Лоуренс, Муцио, Бори, да, и еще Теду Бара и Ниту Нальди, он сыпал именами с величайшим удовольствием, и Талита опустила руку, а потом снова умоляюще подняла ее, Элеонору Дузе, естественно, Вильму Банки, конечно же, Гарбо, это ясно, и Сару Бернар, фотографию которой он мальчишкой приклеил себе в школьную тетрадь, и Карсавину, и Баронову — все эти женщины непременно делали такое движение, будто по велению судьбы, но в этом случае совершенно невозможно выполнить ее любезную просьбу.

Феррагуто и Кука вопили во весь голос, но, судя по всему, они хотели противоположного, поскольку Овехеро выслушал их крики, не меняя заспанного выражения лица, а потом сделал им знак молчать, чтобы Талита смогла договориться с Оливейрой. Операция кончилась ничем, потому что Оливейра, в седьмой раз выслушав просьбу Маги, повернулся к ней спиной, и было видно (хотя и не было слышно), что он разговаривает с невидимым Травелером.

— Слыхал, они хотят, чтобы ты высунулся.

— Вот что, давай я выгляну хотя бы на секунду. Я могу пролезть под нитками.

— Ерунду говоришь, че, — сказал Оливейра. — Это последняя линия обороны, если ты ее прорвешь, мы с тобой действительно окажемся в infighting.

— Хорошо, — сказал Травелер, садясь на стул. — Продолжай свой словесный понос.

— Это не понос, — сказал Оливейра. — Если ты хочешь пройти сюда, тебе незачем просить у меня разрешения. Думаю, это и так ясно.

— Ты можешь поклясться мне, что не выбросишься из окна?

Оливейра посмотрел на него так, как будто перед ним стоял огромный, редкой породы медведь.

— Наконец–то, — сказал он. — Открыл свою кухню. И Мага внизу думает то же самое. А я–то думал, вы меня хоть немного знаете.

— Это не Мага, — сказал Травелер. — Ты прекрасно знаешь, что это не Мага.

— Это не Мага, — сказал Оливейра. — Я прекрасно знаю, что это не Мага. И что ты, со знаменем в руках, выступаешь глашатаем капитуляции, дабы восстановить в доме порядок. Мне становится тебя жалко, старик.

— Да забудь ты обо мне, — сказал Травелер с горечью. — Единственное, чего я хочу, дай мне слово, что ты не наделаешь глупостей.

— Обрати внимание, если я выброшусь, — сказал Оливейра, — я попаду прямо на Небо.

— Пройди с этой стороны, Орасио, и дай мне поговорить с Овехеро. Я все улажу, и завтра об этом никто не вспомнит.

— Ты хорошо проштудировал учебник по психиатрии, — сказал Оливейра почти восхищенно. — Память, достойная отличника.

— Послушай, — сказал Травелер. — Если ты не дашь мне высунуться из окна, мне придется сказать им, чтоб ломали дверь, будет только хуже.

— Мне все равно, одно дело войти, а другое — добраться до меня.

— Хочешь сказать, если они попытаются тебя схватить, ты выбросишься.

— Возможно, на твоей территории это называется именно так.

— Прошу тебя, — сказал Травелер, делая шаг вперед. — Тебе не кажется, что все это похоже на кошмар? Они подумают, что либо ты действительно спятил, либо я действительно хотел тебя убить.

Оливейра немного отклонился назад, и Травелер остановился на уровне второго ряда тазов с водой. Он откатил ногой пару шарикоподшипников, но дальше продвигаться не стал. Под встревоженные крики Куки и Талиты Оливейра медленно выпрямился и сделал им знак успокоиться. Как бы признав себя побежденным, Травелер немного подвинул стул и сел. В дверь снова заколотили, правда не так сильно, как раньше.

— Не ломай ты себе голову, — сказал Оливейра. — Почему ты все время ищешь каких–то объяснений, старик? Единственная разница между нами в данный момент — это то, что я один. И потому будет лучше, если ты спустишься вниз, к своим, и мы поговорим через окно, как добрые друзья. Около восьми я думаю отсюда смыться, Хекрептен наверняка уже ждет, с тостами и мате.

— Ты не один, Орасио. Ты носишься со своим одиночеством из чистого тщеславия, изображаешь из себя Мальдорора из Буэнос–Айреса. Так ты говоришь dop–pelgӓnger, да? Ну видишь теперь, кто–то и правда следует за тобой, кто–то, такой же как ты, хотя он и стоит по другую сторону твоих проклятых ниток.

— Жаль, — сказал Оливейра, — что ты все сводишь к тщеславию, это было бы слишком просто. В этом все дело, во что бы то ни стало найти всему определение. А ты не способен почувствовать на секунду, что все может быть совсем не так?

— Представь себе, способен. Но ты все равно сидишь на краю окна и раскачиваешься.

— Если бы ты действительно представил себе, что все совсем не так, если бы действительно добрался до самого нутра… Никто не просит тебя отрицать очевидное, но если бы ты и в самом деле хоть пошевелился, понимаешь меня, ну хоть кончиком пальца шевельнул…

— Если бы все было так просто, — сказал Травелер. — Если бы все можно было решить, развесив эти идиотские нитки… Ну вот, ты взял и пошевелился, и посмотри на результат.

— А что плохого, че? Не так уж мало — сидеть у открытого окна и вдыхать волшебный утренний воздух, ты только почувствуй, какая свежесть в этот час. А внизу все прогуливаются по двору, это потрясающе, они делают зарядку, сами не зная того. Кука, ты только посмотри на нее, а директор–то, обычно этого сурка из норы не выманишь. А твоя жена, да это же сама лень. И ты, со своей стороны, не можешь отрицать, что сегодня впервые проснулся так рано. И когда я говорю «проснулся», ты понимаешь, что я имею в виду, ведь правда?

— А я вот думаю, не наоборот ли все, старик?

— Ох уж эти мне легкие решения, сюжеты для антологий фантастических рассказов. Если ты способен увидеть вещи такими, какие они есть, ты не сдвинешься с места. Если ты выйдешь из территории, то, скажем так, перейдешь из первой клетки во вторую или из второй в третью… Это так трудно, doppelgӓnger, сегодня ночью я проделывал это с помощью окурков и дальше восьмой клетки так и не попал. Все мы хотим царствовать тысячу лет, мечтаем о некой Аркадии, где, вполне возможно, будем куда более несчастны, чем здесь, но речь идет не о счастье, doppelgӓnger, мы не хотим участвовать в этой грязной игре в подмену понятий на протяжении тех пятидесяти — шестидесяти лет, что нам отпущены, мы хотим протянуть руку правде, вместо того чтобы постоянно съеживаться от страха, думая о том, не прячет ли кто–то другой нож за пазухой. Если говорить о подменах, меня нисколько не удивляет, что мы с тобой одно и то же, но только каждый на своем берегу. Поскольку ты считаешь меня тщеславным, то получается, что я выбрал наиболее благоприятную сторону, но как знать, Ману. Единственное, что я знаю, — это то, что я уже не могу быть на твоем берегу, все, что попадает мне в руки, разбивается, я проделываю все эти ужасные вещи, чтобы сойти с ума, полагая, что это очень просто. Но тебе, поскольку ты состоишь в гармонии со своей территорией, не понять этих метаний, я даю первоначальный толчок, и что–то начинает происходить, но тут пять тысяч лет генетики, вроде бы уже сильно полинялой, все равно отбрасывают меня назад, и я снова попадаю на территорию и шлепаю по ней две недели, два года, пятнадцать лет… Однажды я тычу пальцем во что–то привычное, и просто невероятно, палец вдруг продырявливает это привычное и вылезает с другой стороны, кажется, ты уже почти добрался до последней клетки, и вдруг женщина возьми и утопись, или со мной случается приступ, приступ сострадания, когда оно того не стоит, ох уж это мне сострадание… Я говорил тебе о подмене понятий, так ведь? Какая все это грязь, Ману. Почитай Достоевского насчет подмены понятий. Так вот, пять тысяч лет снова отбрасывают меня назад, и приходится начинать все сначала. И я считаю тебя своим doppelgӓnger, потому что постоянно перехожу с твоей территории на мою, если она и вправду моя, и во время этих достойных сожаления перебежек я смотрю на тебя как на свою оболочку, которая осталась на другом берегу и смотрит на меня с жалостью, ты и есть эти самые пять тысяч лет существования человека, втиснутые в метр семьдесят, которые смотрят на меня как на клоуна, который хочет выпрыгнуть из своей клетки классиков. Я все сказал.

— Хватит нас доставать, — крикнул Травелер тем, кто снова колотил в дверь. — Че, в этом дурдоме поговорить спокойно не дадут.

— А ты молодец, брат, — сказал Оливейра растроганно.

— В любом случае, — сказал Травелер, еще немного придвигая стул, — ты не можешь отрицать, что на этот раз перегнул палку. Перевоплощения и прочая фигня — это все, конечно, хорошо, но твои номера будут всем нам стоить работы, и особенно мне жалко Талиту. Ты можешь что угодно говорить про Магу, но свою жену кормлю я.

— Ты абсолютно прав, — сказал Оливейра. — Иногда как–то забываешь о работе и обо всем таком. Хочешь, я поговорю с Феррагуто? Вон он, стоит напротив. Прости меня, Ману, я не хотел, чтобы вы с Магой…

— Ты нарочно называешь ее Магой? Перестань врать, Орасио.

— Я знаю, что это Талита, но она только что была Магой. Их две, как двое нас с тобой.

— Вот это и называется сойти с ума.

— Все как–нибудь да называется, выбор за тобой, стоит только назвать, а там и пошло. С твоего разрешения я скажу несколько слов тем, кто на улице, они там из себя выходят, дальше некуда.

— Я ухожу, — сказал Травелер, поднимаясь со стула.

— Оно и к лучшему, — сказал Оливейра. — Это к лучшему, что ты уходишь и что я отсюда смогу разговаривать с тобой и с остальными. Это к лучшему, что ты уходишь, а не ползаешь на коленях, как сейчас, потому что я объясню тебе ясно и просто, что будет дальше, тебе, который обожает объяснения, как и всякое другое дитя этих пяти тысяч лет. Как только ты, движимый дружескими чувствами и диагнозом, который ты мне поставил, напрыгаешь на меня сверху, я отскочу в сторону, не знаю, помнишь ли ты, что когда–то я ходил на занятия по дзюдо с мальчишками с улицы Анчорена, и в результате ты вылетишь, как ласточка, в это окно, и на четвертой клетке классиков от тебя останется мокрое место, но это — если повезет, потому что наиболее вероятно, что ты не улетишь дальше второй?

Травелер смотрел на него, и Оливейра видел, как его глаза наполняются слезами. Он сделал рукой движение, будто издали гладил его по волосам.

Травелер подождал еще секунду, потом пошел к двери и открыл ее. Реморино попытался протиснуться в дверь (за ним было еще двое санитаров), но Травелер обхватил его за плечи и оттолкнул от дверей.

— Оставьте его в покое, — приказал он. — Через несколько минут с ним все будет в порядке. Его надо оставить одного, хватит его доставать.

Выйдя из диалога, который быстро перерос в трилог, во внелог, в двенадцатилог, Оливейра закрыл глаза и подумал, что все идет хорошо и что Травелер ему действительно как брат. Он услышал, как хлопнула дверь, и голоса стали удаляться. Дверь снова приоткрылась в тот момент, когда он с трудом пытался приподнять веки.

— Закройся на защелку, — сказал Травелер. — Я им не доверяю.

— Спасибо, — сказал Оливейра. — Спускайся во двор, на Талите лица нет.

Он пролез под немногими уцелевшими нитками и закрылся на задвижку. Прежде чем подойти к окну, он набрал в раковину воды, опустил туда лицо и стал лакать, как животное, жадно глотая и отфыркиваясь. Снизу слышалось, как Реморино дает указания больным разойтись по комнатам. Когда он снова выглянул в окно, освеженный и успокоенный, он увидел Травелера, который стоял рядом с Талитой и обнимал ее за талию. После того что сделал для него Травелер, он был полон волшебного чувства примирения со всем миром, и ничто не могло нарушить эту гармонию, пусть бессмысленную, но живую и ощутимую, если не кривить душой, то в глубине души надо признать — Травелер сделал то, что должен был сделать, просто у него поменьше проклятого воображения, он человек территории, неисправимая ошибка биологического вида, пошедшего не по тому пути, но как она прекрасна, эта ошибка, как прекрасны эти пять тысяч лет, неправильных и ненадежных, как прекрасны глаза, полные слез, и этот голос, который советовал ему: «Закройся на защелку, я им не доверяю», как прекрасна его любовь, с какой он сейчас обнимал за талию женщину. «Наверное, — подумал Оливейра, помахав рукой в ответ на дружеское приветствие Овехеро и Феррагуто (не такое дружеское), — единственный способ убежать от территории — это окончательно в ней увязнуть». Он знал, что стоит ему только напомнить себе об этом (еще раз об этом), и в памяти возникнет образ мужчины, который ведет под руку старуху по холодным и дождливым улицам. «Кто знает, — подумал он. — Кто знает, может, я тогда был у самого края, может, там и был переход в другое измерение. Ману бы его нашел, наверняка бы нашел, но он же идиот, этот Ману, он никогда ничего не ищет, а я наоборот…»

— Дружище Оливейра, почему бы вам не спуститься выпить кофе? — предложил Феррагуто, на которого Овехеро в этот момент посмотрел весьма недружелюбно. — Вы уже выиграли пари, вам не кажется? Посмотрите на Куку, она так нервничает…

— Не расстраивайтесь, сеньора, — сказал Оливейра. — Вы, с вашим–то цирковым опытом, не станете убиваться из–за такой ерунды.

— Ах, Оливейра, вы с вашим Травелером просто ужасны, — сказала Кука. — Почему бы вам не последовать совету моего мужа? Я тоже думаю, что нам лучше выпить кофе всем вместе.

— И правда, че, спускайтесь, — сказал Овехеро как бы невзначай. — У меня тут к вам пара вопросов по поводу одной французской книги.

— Отсюда хорошо слышно, — сказал Оливейра.

— Ладно, старик, — сказал Овехеро. — Спуститесь, когда захотите, а мы пошли завтракать.

— Со свежими круассанами, — сказала Кука. — Пойдем сварим кофе, Талита?

— Не стройте из себя идиотку, — сказала Талита, и в наступившей тишине, которая воцарилась вслед за ее высказыванием, Травелер и Оливейра встретились глазами, словно две птицы столкнулись на лету и упали, пойманные сетью, на девятую клетку, по крайней мере так показалось обоим участникам. Какой–то момент Кука и Феррагуто только тяжело дышали, но в конце концов Кука открыла рот и заверещала: «Что означает это оскорбление?» — а Феррагуто выпятил грудь и снизу доверху смерил взглядом Травелера, который в свою очередь смотрел на свою жену с восхищением, хотя и немного с упреком, и тут Овехеро нашел подходящее случаю научное определение и сухо изрек: «Утренняя истерия на почве производственного фактора, пойдемте со мной, я дам вам успокаивающее», а в это время номер 18, вопреки указаниям Реморино, вышел во двор, объявив, что номер 31 совершенно не в себе и что звонят из Мар–де–Плата. Благодаря усилиям Реморино он был принудительно удален со двора, а дирекция и Овехеро покинули, таким образом, место событий без лишнего ущерба для своего престижа.

— Ай–ай–ай, — сказал Оливейра, раскачиваясь на подоконнике, — а я–то думал, что фармацевты — это хорошо воспитанные люди.

— Ты представляешь? — сказал Травелер. — Она была потрясающа.

— Она пожертвовала собой ради меня, — сказал Оливейра. — Кука не простит ее даже на смертном одре.

— Не больно–то и надо, — сказала Талита. — «Со свежими круассанами», вы только подумайте.

— Овехеро тоже хорош! — сказал Травелер. — «В одной французской книге»! Че, не хватало только, чтоб они тебя соблазняли бананом. Удивляюсь, как ты не послал их к чертовой матери.

Вот как было дело, невероятная гармония все длилась, и не было слов, чтобы ответить на доброту этих двоих, которые там, внизу, смотрели на него и разговаривали с ним из клеток классиков, потому что Талита, не отдавая себе отчета, стояла на третьей клетке, а Травелер поставил одну ногу на шестую, и потому единственное, что он мог сделать, — слегка помахать им правой рукой в робком приветствии и смотреть на Магу и Ману, думая о том, что встреча все–таки произошла, хотя длилась она только это мгновение, невыносимо сладостное, когда, может быть, лучше всего было бы, без отговорок и сомнений, чуть–чуть наклониться вперед и дать себе уйти, бац — и все кончено.

Написал n1nep9up на napisano.d3.ru / комментировать

Читайте на 123ru.net